Первая жертва - Бен Элтон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хопкинс смотрел на офицера и молчал. Нижняя губа у него подрагивала. Офицер вынужден был действовать: помедли он, и остальные взбунтовались бы.
Хопкинса арестовали и увели, по-прежнему в одном нижнем белье.
6
Встреча с начальником тюрьмы
Кингсли приговорили к двум годам каторжных работ и препроводили в оковах в «Уормвуд скрабз». Именно там начались настоящие издевательства, которых Кингсли ожидал с момента своего ареста.
— Здесь сидит много ваших старых приятелей, инспектор, сэр. Разве не здорово? — радостно заметил надзиратель, когда Кингсли раздели догола, обыскали и продезинфицировали. — И они ужасно хотят снова увидеть вас. Да, просто жаждут. Им прямо не терпится. И некоторые из них, насколько я слышал, планируют очень теплый, ну очень теплый прием.
Кингсли выдали грязную, обжитую вшами тюремную форму и сказали, что его вызывает начальник тюрьмы.
Надзиратель выбрал самый длинный маршрут и провел закованного в кандалы Кингсли через главный зал тюрьмы. По бокам огромного зала уходила под самую крышу бесконечная череда стальных лестниц, выходивших на зарешеченные этажи. Лучшего амфитеатра для показа ведомого на заклание невозможно было даже представить. Те заключенные, что были не в камерах, глядели на него и глумились; кое-кто пытался доплюнуть до него, в него кинули пару жестяных кружек. Некоторые охранники даже отперли двери камер, чтобы позволить особо заинтересованным заключенным взглянуть на гостя.
— О да, — повторил надзиратель, — все ваши дружки ужасно рады возможности снова встретиться с вами, сэр.
Кингсли ни от кого не ожидал сочувствия, но все же был ошеломлен, столкнувшись с такой злобой. Ему казалось, что персонал тюрьмы презирает его не меньше заключенных, и Кингсли с ужасом понял, что не сможет искать у них защиты от неизбежной мести своих бывших подследственных.
Среди нарастающего шума раздался голос:
— Нужно было отправить тебя прямиком в Пасхендале, симулянт чертов!
Кингсли, как и всем остальным, было известно это название. Очередная неприметная деревушка, которую целыми веками знали только те, кто в ней жил, да картографы из брюссельского военно-геодезического управления, но которая теперь раз и навсегда останется в сердцах матерей, жен, сыновей и дочерей по всем просторам Британии, Австралии, Новой Зеландии и Канады. Очередная деревушка, чье название, вопреки всему, будет выгравировано среди тысячи других деревень и городов на скорбных памятниках по всей империи. Пасхендале, лежащая всего в нескольких сотнях пропитанных кровью ярдов за Ипрским выступом и отвоеванная жестокой ценой.
— Я не отправлял ваших братьев в Бельгию! — крикнул Кингсли и получил пощечину от надзирателя.
— Мистер Кингсли, сэр, в тюрьме заключенным запрещено говорить, — сказал надзиратель, хотя ему пришлось сильно повысить голос, чтобы перекричать шум голосов.
У Кингсли путались мысли, и не только от удара. Неужели они обвиняют его в национальной трагедии, которая уничтожает их родных и близких? Кингсли был проницательным знатоком человеческой природы, и ему были прекрасно известны многочисленные уловки, на которые готов пойти человек, лишь бы обвинить кого угодно, но только не себя, однако такого он не ожидал. Это не поддавалось никакой логике. Ему захотелось крикнуть, что среди всей толпы только он невиновен. Что только он пытался в силу своих скромных возможностей остановить эту войну. Но Кингсли уже понял, что в охватившем нацию коллективном безумии любые разумные доводы обречены на провал. Более того, они только провоцировали, а не успокаивали бушующие эмоции. Теперь, оказавшись на самом дне, он начал понимать, толпа разорвет его на куски именно из-за его интеллекта.
Наконец Кингсли оказался в кабинете начальника тюрьмы. Он стоял на аксминстерском ковре и ждал, а сам начальник сидел за огромным дубовым столом, не отрываясь от разложенных перед ним бумаг, и старательно делал вид, что не замечает Кингсли.
Молчание растянулось минут на пять, и наконец начальник заговорил, по-прежнему не удостоив заключенного взглядом.
— Я так понимаю, что эта война «оскорбляет вашу логику», — сказал он, просматривая статью о судебном заседании в старом номере «Дейли телеграф». Он держал страницу за уголок, презрительно зажав его большим и указательным пальцами, словно даже газета могла заразить его микробом трусости и упадничества.
Кингсли начал сожалеть, что прибегнул к слову «логика», объясняя свою точку зрения на суде. Его цитировали повсюду, и его рассуждения вызывали особое возмущение, потому что воспринимались как показатель врожденного снобизма и нравственной ущербности. С другой стороны, как еще он мог ответить на дурацкие вопросы? И почему он должен извиняться за свою правоту? Все его доводы сводились именно к этому слову.
— Да, сэр. Она оскорбляет мою логику.
— Вы считаете патриотизм нелогичным чувством?
— Нет, но я не считаю, что патриотизм — достаточное оправдание поразительно нелогичного поведения.
— Поразительно нелогичного поведения, СЭР! — рявкнул стоящий за его спиной надзиратель и сильно ударил Кингсли по плечу дубинкой.
— Поразительно нелогичного поведения, сэр, — повторил Кингсли сквозь зубы.
— Вы не считаете это достаточным оправданием? — сердито передразнил его начальник тюрьмы. — А какое оправдание нужно англичанину для проявления патриотизма? О чем вы говорите, жалкий резонер?
— Убийство миллионов людей для достижения определенной стратегической или политической цели кажется мне совершенно нелогичным, независимо от того, насколько благородные чувства скрываются за этим поступком.
— Наша цель — победа.
— Возможно, это и есть наша цель, сэр, но я полагаю, что эта цель обманчива.
— Вы не верите, что мы можем победить? И поэтому не идете сражаться?
— Я не думаю, что речь по-прежнему идет о «победе». Для меня очевидно, что так называемая «победа» будет столь же разрушительной для победителя, как и для побежденного. Каждый участвующий в этой войне народ будет изможден и надломлен.
— Господи боже мой! Вы говорите так, словно вам безразлично, кто победит: мы или немцы!
— С точно зрения логики это действительно не имеет значения.
Начальник тюрьмы, трясясь от ярости, вскочил на ноги. Он обогнул стол, сшибив второпях чернильницу. Подойдя к заключенному, начальник поднял кулак, и Кингсли даже показалось, что он его ударит.
— Вы свинья! Грязная свинья, сэр! Пацифист — это одно, а предатель — совсем другое! Вы — поганый предатель.
Кингсли ничего не сказал, поняв, что спровоцировал очередную вспышку ярости. Он высказал свое мнение, и никто его не услышал. Теперь он в тюрьме. Зачем повторять одно и то же? Ему снова не удалось промолчать, и он снова поплатился за свой интеллект и эго.
— Мой сын пал в битве за Лос, — выдавил из себя начальник тюрьмы. — Он повел своих людей прямо на немецкие пулеметы. Эти ублюдки, немцы, измолотили его с двухсот ярдов! Его и почти всех, кто шел за ним! А теперь вы стоите здесь и говорите, что вам безразлично, кто победит: мы или немцы.
Кингсли сумел удержаться от ответа. Сдерживаться ему было трудно, и он слишком поздно стал этому учиться. Всего несколько дней, даже несколько часов назад он не смог бы промолчать. Он бы пустился доказывать, что смерть сына начальника тюрьмы — не его вина. Это вина самого молодого человека. Вина правительства. Вина каждого, кто не смог восстать против безумия войны. А единственный невиновный здесь человек — это он сам.
Начальник тюрьмы сунул под нос Кингсли фотографию своего сына. Кингсли и раньше видел эту фотографию. Точнее, не именно эту фотографию, а множество практически одинаковых фотографий. Их были десятки, сотни тысяч. Миллионы одинаковых образов. Они были повсюду: на каминных полках и пианино, в медальонах, они стояли в рядок на столиках, их печатали в черной рамочке в газетах. Всегда одна и та же фотография. Молодой человек в студии фотографа, с застывшим лицом, чтобы черты не размазались, когда свет попадет в затвор. У офицеров обычно на коленях лежали перчатки и трость; солдаты стояли, иногда парами или тройками. Братья, кузены. Товарищи. У наиболее задорных парней фуражка была набекрень, и изредка в руках человека на снимке были пистолет или сабля. Но, несмотря на эти мелкие отличия, все фотографии, по сути, были одинаковы. Молодые люди, застывшие и словно окаменевшие при жизни, которым уже скоро предстоит застыть и окаменеть в объятьях смерти.
Из-за фотографии на Кингсли смотрело перекошенное от ярости лицо начальника тюрьмы.
— А смерть моего сына оскорбляет вас, мистер Кингсли? Она волнует ваш интеллект? Вы находите ее масштаб неподобающим?