Сочинения - Константин Станюкович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И ей, как нарочно, припомнилась ужасная гибель корабля «Лефорт», бывшая три года тому назад и взволновавшая всех моряков… В пять минут, на глазах у эскадры, перевернулся корабль, и тысяча человек нашли могилу в Финском заливе, у Гогланда. И ни одна душа не спаслась…
При этом воспоминании невольная дрожь охватывает бедную женщину. Она тревожно смотрит на сына и спрашивает, стараясь придать своему вопросу равнодушный тон:
– А ваш корвет хорошее судно, Володя?
– Говорят, отличное, мама. Недавно выстроено.
Мать ищет взглядом подтверждения слов сына адмиралом.
– Превосходнейшее судно, Мария Петровна! – подтверждает и адмирал.
– А его не может перевернуть?
В ответ адмирал смеется.
– И придет же вам в голову, Мария Петровна…
– А вот «Лефорт» же перевернулся.
– Ну, так что же? – раздраженно отвечает дядя-адмирал. – Ну, перевернулся, положим, и по вине людей, так разве значит, что и другие суда должны переворачиваться?.. Один человек упал, значит, и все должны падать… Гибель «Лефорта» – почти беспримерный случай во флоте… Раз в сто лет встречается… да и то по непростительной оплошности…
Адмирал говорит с обычной своей живостью и несколько кипятится «бабьими рассуждениями», как называл он всякие женские разговоры об опасностях на море.
И эта раздражительность адмирала несколько успокаивает мать.
– Да вы не сердитесь, Яков Иванович… Я так только… спросила…
– Хитрите… хитрите… Я знаю, что вам пришло в голову… Так вы выкиньте эти пустяки из головы. Никогда «Коршун» не перевернется… И нельзя ему перевернуться… Законы механики… Вот у Володи спросите… Он эти законы знает, а я позабыл.
В эту минуту к Ашаниным подходит старший офицер и, снимая фуражку со своей кудлатой головы, просит сделать честь позавтракать вместе в кают-компании.
Завтрак был обильный. Шампанское лилось рекой. Гостеприимные моряки с капитаном во главе угощали своих гостей. За столом было несколько тесновато для пятидесяти человек, и потому завтракали a la fourchette[29]. К концу завтрака тосты шли за тостами. Пили за здоровье дам, за всех провожающих, за адмирала Ашанина, а старик адмирал провозгласил тост за уходивших моряков и пожелал им хорошего плавания. Все гости чокались с моряками, и немало слез упало в бокалы… Хорошенькая блондинка, возбуждавшая общее участие, была бледна, как смерть, и не отходила от мужа… Артиллерист не показывался… Ему хотелось последние минуты провести с «сироткой».
Пары уже гудели. Шлюпки были подняты. «Выхаживали» на шпили[30], поднимая якорь.
Капитан и старший офицер вышли из кают-компании, и через несколько минут через приподнятый люк кают-компании донесся звучный, молодой тенорок вахтенного офицера:
– Свистать всех наверх с якоря сниматься!
И вслед за тем боцман засвистал в дудку и зычным голосом крикнул, наклоняясь в люк жилой палубы:
– Пошел все наверх с якоря сниматься!
Прибежавший в кают-компанию сигнальщик тоже крикнул:
– Пожалуйте все наверх с якоря сниматься!
Пора расставаться и уходить гостям. Все оставили кают-компанию и вышли на палубу, чтобы по сходне переходить на пароход.
Еще раз, еще и еще обняла мать своего Володю и повторяла все те же слова, осеняя его крестным знамением и глотая рыдания:
– Береги себя, родной!.. Пиши… носи фуфайку… Прощай…
Наконец, она его отпустила и, не оглядываясь, чтобы снова не вернуться, вошла на сходню.
– Береги маму! – шептал Володя, целуясь с сестрой.
– Береги маму! – повторил он, обнимая брата.
Адмирал быстрым движением привлек племянника к себе, поцеловал, крепко потряс руку и сказал дрогнувшим голосом:
– С богом… Служи хорошо, мой мальчик…
И бодро, легкой поступью, побежал по сходне, словно молодой человек. У сходни толпились. Раздавались поцелуи, слышались рыдания и вздохи, пожелания и только изредка веселые приветствия.
Артиллерист, высокий и плечистый, на своих руках перенес сынишку, бережно прижимая его к своей груди, и скоро возвратился оттуда угрюмый и мрачный, точно постаревший, сконфуженно смахивая своей здоровенной рукой крупные слезы.
С какой-то старушкой сделалось дурно, и ее перенесли на руках. А хорошенькая блондинка так и повисла на шее мужа, точно не хотела с ним расстаться.
– Наташа… Наташа… успокойся… все смотрят, – шептал муж.
Наконец, она оторвалась и перешла сходню. Тогда и лейтенант, как ни храбрился, а не выдержал и заплакал.
– Ничего, братец ты мой, не поделаешь! – проговорил один из матросов, наблюдавший сцены прощанья господ.
– И у меня баба голосила, когда я уходил из деревни, – отвечал другой… – Всякому жалко… То-то и лейтенантова женка ревмя ревет…
С парохода и с корвета обменивались последними словами:
– Прощайте… Прощай!
– Володя!.. смотри… носи фуфайку… Пиши…
– Христос с тобой…
– Помни слово… Леля… Держи его! Не забывай меня! – взволнованно кричал молодой офицер-механик миловидной барышне в яркой шляпке.
– Я-то?..
И слезы помешали, видно, ей докончить, что она не забудет своего жениха.
– Капитолина Антоновна!.. мальчика-то… берегите!..
– Будьте спокойны, братец…
– Вася… Васенька… где ты?.. Дай на тебя взглянуть!..
– Я здесь, мамаша… Прощайте, голубушка!.. Из Копенгагена получите письмо… Пишите в Брест poste restante[31].
– Алеша… помни, что я тебе говорил… не транжирь денег.
«Алеша» благоразумно молчал.
Наконец, последний из провожающих перешел на пароход.
– Никого больше нет на корвете? – спросил старший офицер боцмана.
– Ни одного «вольного»[32], ваше благородие. Все каюты обегал, докладывал боцман.
С парохода убрали сходню, и пароход тихо отходил.
– Панер![33] – крикнули с бака.
III– Тихий ход вперед! – скомандовал капитан в переговорную трубку в машину, когда встал якорь.
Машина тихо застучала. Забурлил винт, и «Коршун» двинулся вперед, плавно рассекая воду своим острым носом.
Матросы обнажили головы и осеняли себя крестными знамениями, глядя на золоченые маковки кронштадтских церквей.
С парохода кричали, махали платками, зонтиками. С корвета офицеры, толпившиеся у борта, махали фуражками.
Стоя на корме, Володя еще долго не спускал глаз с парохода и несколько времени еще видел своих. Наконец, все лица слились в какие-то пятна, и самый пароход все делался меньше и меньше. Корвет уже шел полным ходом, приближаясь к большому рейду.
– Приготовиться к салюту! – раздался басок старшего офицера.
Матросы стали у орудий, и тот самый пожилой артиллерист, который с таким сокрушением расставался с сыном, теперь напряженный, серьезный и, казалось, весь проникнутый важностью салюта, стоял у орудий, ожидая приказания начать его и взглядывая на мостик.
Когда корвет поравнялся с Петровской батареей и старший офицер махнул артиллеристу головой, он скомандовал:
– Первое пли… второе пли… третье пли…
Командовал он с видимым увлечением, перебегая от орудия к орудию и про себя отсчитывая такты, чтобы между выстрелами были ровные промежутки.
И девять выстрелов гулко разнеслись по рейду. Белый дымок из орудий застлал на минуту корвет и скоро исчез, словно растаял в воздухе.
С батареи отвечали таким же прощальным салютом.
Скоро корвет миновал брандвахту, стоявшую у входа с моря на большой рейд: Кронштадт исчез в осенней мгле пасмурного дня. Впереди и сзади было серое, свинцовое, неприветное море.
– Прощай, матушка Рассея! Прощай, родимая! – говорили матросы.
И снова крестились, кланяясь по направлению к Кронштадту.
А корвет ходко шел вперед, узлов[34] по десяти в час, с тихим гулом рассекая воду и чуть-чуть подрагивая корпусом.
Машина мерно отбивала такты, необыкновенно однообразно и скучно.
Уже давно просвистали подвахтенных вниз, и все офицеры, за исключением вахтенного лейтенанта, старшего штурмана и вахтенного гардемарина, спустились вниз, а Володя, переживая тяжелые впечатления недавней разлуки, ходил взад и вперед по палубе в грустном настроении, полном какой-то неопределенно-жгучей и в то же время ласкающей тоски. Ему и жаль было своих, особенно матери, и впереди его манило что-то, казалось ему, необыкновенно хорошее, светлое и радостное… Но оно было еще где-то далеко-далеко, а пока его охватывало сиротливое чувство юноши, почти мальчика, в первый раз оторванного от семьи и лишенного тех ласк, к которым он так привык. И сознание одиночества представилось ему еще с большей силой под влиянием этого серого осеннего дня. Все на корвете, казавшиеся ему еще утром славными, теперь казались чужими, которым нет до него никакого дела. Душа его в эту минуту мучительно требовала ласки и участия, а те, которые бы могли дать их, теперь уже разлучены с ним надолго.