Снежные зимы - Иван Шамякин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты серьезно?
Серьезно, — неуверенно отвечал директор.
— Не боишься?
— А чего мне бояться?
— Опыта у меня больше.
— Тем лучше.
— Согласен! Ольга! Я согласен! Как до сих пор не подумал, что мне надо вернуться не в мягкое кресло, а в свою молодость, к земле, к людям, которые на ней работают. Так просто и так мудро! Я ведь мог давно. Нет, не мог. Тогда, до октября, меня, верно, никто не взял бы и никто не утвердил — травянист, антикукурузник. А теперь, думаю, не решатся возражать. Ни обком, ни райком.
— В райкоме у нас рады будут, Иван Васильевич.
— Значит, по рукам?
Хлопнули ладонью о ладонь, как цыгане. Засмеялись.
— Выпьем за мою будущую работу! Ольга! А ты чего нахмурилась? Не согласна?
— Ты меня ничем уже не можешь удивить, Иван. Но когда тебя вызовут на бюро райкома — почему не перевозишь семью, — придется тебе оформить развод. — Она грустно улыбнулась.
Захаревич успокаивал с серьезностью охмелевшего человека:
— Не бойтесь, Ольга Устиновна. Теперь на бюро не таскают из-за того, что не переезжает семья. Никого же не посылают силком, как раньше. Сами едут. Просятся. К тому же мы почитай, что пригородное хозяйство. Каких-то шестьдесят километров. А что теперь полсотни верст? Не на волах. Вот приедете к нам — увидите. Летом отдыхать будете. Лес у нас… Бор… До Березины, правда, далековато. Да что нам какие-то семь или десять километров!
Ольга молчала. Вроде бы соглашалась. Но когда директор совхоза наконец распрощался, условившись, что будет ждать Антонюка через два дня, машину пришлет за ним, женщина встревожилась. Не находила аргументов, чтоб отговорить мужа. Да и знала, что никакие доводы не помогут. Иван взволнованно ходил следом за ней из комнаты в комнату, на кухню и доказывал, как это здорово, хотя и неожиданно. В конце концов это пощечина тому же Семену Семеновичу. У него же, верно, спросят: где Антонюк? Не по своей же инициативе вызывал. А Антонюк — уже вон где!
— Конечно, и там я буду под его началом. Но далеко. Не дотянется. Руководство будет доходить в виде бумаг. А их можно толковать по-своему. Творчески! В этом вся соль. Это я умею…
— И погоришь в первое же лето на своем творчестве.
— Да уж лучше сгореть в чистом поле, чем в теплом клозете.
— Не дури, Иван. Ты выпил. Утро вечера мудренее.
— Напрасно ты надеешься на утреннюю мудрость. Я дал человеку слово. Разве я когда-нибудь его нарушал?
— Жизнь нарушала, — хитро уклонилась жена от ответа, который мог бы прозвучать горьким укором.
Иван Васильевич догадался, о чем жена думает, и снова — в который раз — поблагодарил ее в душе за такт и сдержанность.
Ольга все-таки надеялась, что к утру он остынет, одумается. Но пришла Лада, и отец в радостном возбуждении рассказал ей о неожиданном предложении директора совхоза и своем согласии. Когда Лада одобрила эту идею, не сразу, подумав, даже высказав сомнение — по годам ли ему эта работа? — а он стал горячо доказывать глубокий смысл такого возвращения на землю, Ольга Устиновна поняла, что теперь уже никто и ничто не остановит этого упрямого и неугомонного человека. Если почему-нибудь сорвется назначение в этот совхоз, он найдет другой или колхоз какой-нибудь, передовой, отсталый — все равно. Теперь ему уже неважно, куда ехать: мысль о возвращении на землю овладела им целиком. Вот так он когда-то остался в партизанах. Она знала, что райком назначил его ответственным за эвакуацию скота. Две недели он носился по колхозам, организовывал выгон. Она надеялась, что муж на своей райзовской полуторке поедет следом за гуртами и ее с Майей возьмет с собой. А он, когда загремело над Рогачевом, отвез семью на станцию, посадил в эшелон и на прощанье, обнимая, прошептал:
«Там меня не ищи. Не волнуйся. Я остаюсь здесь».
«Где здесь, Ваня?» «В своем районе». «Почему?»
«Так надо. Смотри — никому ни слова. А то какая-нибудь дура выскочит из вагона, отстанет и будет трепать языком…»
Что она тогда могла сказать? Теперь другое время, не те годы. Но что сказать ему сейчас? Она призналась:
— Не понимаю я твоего отца, Лада. Тридцать лет живем, и всю жизнь он задает загадки. Я устала их разгадывать.
Лада засмеялась.
— Мама! Элементарная частица таит в себе миллион загадок. А ведь это же человек!
…Все распахнуто настежь — ворота внизу, через которые въезжают машины, двери на ток и сушильные площадки, вытяжные люки. Мощный сквозняк продувает оба этажа. Даже вой стоит в вентиляторах. Не теплый сквозняк — он дышит остатками снега, что лежит еще кое-где в лесу и на косогорах. Хорошо проветривается хранилище. Но никакая сила не может выгнать живого духа зерна. Он густ, настоялся за зиму. И — странно! — не смешивается: запах каждой культуры держится особо, то ли у своих засек, то ли напластовавшись один на другой, по вертикали, где более тяжелый, где — легкий. Так, возле пшеницы запах — мягкий, тонкий, прямо-таки булочный аромат. Однако чуть повернешь голову — и тут же ловишь острый дух льна, маслянистый настой слежавшегося семени. А он далеко, лен, не в засеке, — прямо на полу, под изогнутым, как гусиная шея, кожухом пневмотранспортера — геометрически правильная золотая гора, вокруг нее чистенько подметено. Кажется, завихрится сквозняк — и гора эта задымит, как вулкан, подымется золотым смерчем, и вся красота исчезнет в железном жерле транспортера.
У дверей все другие запахи забивает гречка. Летит пыль. Работает сортировочная машина. Хлопают сита, пугая воробьев, целая стая которых залетела в склад, как только отворили дверь. Гречиха не нравится новому агроному. Не нравится сорт. И лабораторный процент всхожести. Гречу надо заменить или купить новые семена. Но где? Иван Васильевич потратил три дня на поиски лучших семян. Напрасно. Все можно найти, только не гречу. Погубили ценнейшую культуру в «кукурузное» время. Надо восстанавливать. Приходится еще и еще раз сортировать те семена, которые есть. А вот ячмень радует. Молодчина Захаревич! Отменный ячмень! Он уже на пути в поле. У засек, в другом конце хранилища, неровно гудит транспортер. Из отводной трубы ячмень сыплется в бункер. А там внизу, на первом этаже, из рукавов — в мешки. Там работают девчата. Подставляют мешки. Завязывают. Относят в угол на весы. Оттуда мешки поедут в поле. Нелегкая работа — таскать полные мешки. Многое механизировано в зернохранилище, в совхозе вообще. Но до самых тяжелых работ механизация не дошла. Однако девчата не жалуются. Смеются. Им весело. Ивану Васильевичу тоже весело. Он через лестничный лаз сверху смотрит на девчат, на их разнообразные ярко-пестрые косынки и одинаковые серые ватники.
Девчата заметили агронома. Пошептались и опять смеются. Возможно, над ним. Пускай. Кажется, одна из этих тараторок две недели назад высказала свое неудовольствие:
— Эх, девочки, ждали молодого агронома, а нам деда прислали.
Тогда его немножко скребнуло по сердцу. Были со стороны кое-кого и более серьезные слова и поступки, которые даже наводили на мысль: а стоило ли сюда ехать? Но сегодня ничто, никакие слова не могут испортить хорошего настроения. Иван Васильевич вернулся к засекам, из которых брали ячмень. Оперся грудью о дощатую загородку, запустил руку в зерно. И почувствовал необыкновенное наслаждение — радость, подъем, нежность, как от ласки ребенка, — от неповторимого прикосновения зерна, от его живого тепла. Давно уже не переживал ничего подобного. Раньше на своем высоком посту, случалось, наведывался в склады, хранилища, элеваторы; проходил, осматривал их, давал руководящие указания — что сделать, где расширить, как механизировать. Но никогда, кажется, вот так не наслаждался ароматом злаков, не отдыхал душой, не набирался сил для нового труда.
Может быть, кому-нибудь покажется чудачеством, что главный агроном каждый день наведывается в зернохранилище. Посмотрел один раз, проверил — и хватит. Количество посевного зерна даст плановый отдел, анализы — лаборатория. Что же тебя тянет сюда? Никому этого не объяснить.
Хорошо, что хоть заведующий хранилищем — Марьян Лученок — догадывается и, кажется, понимает. С Лученком у них — душевное родство, житейское. Тот тоже партизанил, потерял руку. Был председателем колхоза после войны, бригадиром. Знает здешнюю землю. С ним есть о чем поговорить. Антонюк сел на кипу мешков, вытянул ноги, нывшие от усталости. Лученок заботливо спросил:
— Васильевич, не прохватит вас на сквозняке?
— Ничего. Я закаленный.
— Может, притворить двери?
— Не надо.
— Кыш, чертово племя! Загадили все на свете. Вот же паскудная птаха, — швырнул заведующий метлой в воробьев.
Они порхнули в другой конец склада, словно ничуть не испугавшись, а просто по-ребячьи дразня человека: ничего, мол, нам не сделаешь, мы-то ловчей тебя!
Иван Васильевич весело наблюдал, как Лученок гоняет воробьев. Подумал, что когда-то у королей, царей были «хранители клада», «хранители золотого запаса». Этот однорукий человек, партизан, тоже занимает на старости лет почетный пост — «хранителя золотого запаса», запаса жизни, более дорогого, чем золото, потому что то сокровище лежит мертвым и холодным, а каждая крупинка этого золота — каждое зернышко — жива, она прорастет и умножится.