Пришвин - Алексей Варламов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…Потерялся в полях русского окаянства (выделено мной. – А. В.[554])… (…)
На небе мутно, на земле черно, а сердце ласточкой летит над тихой водой, вот-вот, кажется, будет минута понимания, но нет! холодная намерзшая вода, и все ласточки улетели.
Остается ценного только, что я русский (несмотря на то, что нет России – я существую)».[555]
«Россия кончилась действительно и не осталось камня на камне».[556]
Еще раньше, зимою 1919 года в Ельце, в сознании Пришвина сложился новый образ Родины – образ занесенной снегами Скифии, где вся жизнь проистекает в недрах и все, что тянулось ввысь, погибло, а то, что под землей, укрепилось.
В подземной жизни нет ни радости, ни любви, ни надежд, она связана с экономической необходимостью, с женским и еврейским началом («Лучше всего евреям, эти корни народов, лишенные земли, давно уже приспособились питаться искусственными смесями»;[557] «Евреи сильны тем, что знают необходимость: жизнь еврейского народа – это зима человечества, тут провал – пропасть»[558]), и себя он сравнивал с «изловленным странником», который должен найти силу против этой «корневой стихии».
Как и всякий пришвинский символ, образ подземных корней сложен и неоднозначен: «Среди камней, земли и пепла, засыпающих все живое, я ищу соприкосновения с тончайшими волосками живых корней, опушенных частицами земли, в молчании подземном, готовящем гибель буранам зимы и воскресение жизни для всех».[559]
«Основной закон жизни корней, их шепот, их слова, их поверхностное сознание: ни на кого не надейся».[560]
Но даже в этом аду сказалось упорное пришвинское желание – во всем видеть некую целесообразность, подспудный смысл и оправдание бытия – одно из ключевых понятий и устремлений мужественного писательского мировоззрения.
Годы революции и Гражданской войны были для Пришвина «тьмой распятия», и всю жизнь отрицавший, не принимавший идеи Голгофского христианства (религиозного течения в русской Церкви, утверждавшего, что каждый человек должен следовать страданиям Спасителя, и предвосхитившего, предсказавшего и подготовившего общество и Церковь к будущим испытаниям), Пришвин глубоко страдал и по-прежнему проповедовал идею воскресения, цвета. Это был его своеобразный духовный бунт, упрямство природного человека, охотника, не привыкшего отступать.
«Цветы из-под снега. Ленин – чучело. Вот и нужно теперь, и это есть единственная задача постигнуть, как из безликого является личное, как из толпы покажется вождь, из корня, погребенного под снегом, вырастут цветы».[561]
Вспоминая это страшное время, хотя и нигде его прямо не называя, Пришвин написал воистину великолепные патетические строки, завершив ими роман «Кащеева цепь», утверждая, что страдание было ненапрасным, все оправдано и искуплено: «Земля моя усеяна цветами, и тропинка вьется по ней, будто нет конца ароматному лугу. Я иду по лугу, влюбленный в мир, и знаю, что после всякой самой суровой зимы приходит весна с любовью и что весна – это главное, из-за чего живут на земле люди. Цвет – это главное, это явное, это – день, а крест – одинокая ночь, зима жизни. Я художник и служу тому, кто украшает мир, так, что сам страдающий Бог, роня капли кровавого пота, просит: „Да минует меня чаша сия“. Я призван украсить наш путь, чтобы несчастные забыли тяжесть своего креста».
В это – он верил и этому, как мог, служил. От тифа, голода, случайной или намеренной пули умирали люди, каждый из прожитых дней мог оказаться последним, шли военные поборы, ученики в пришвинском классе «синели от холода среди дремучих лесов»,[562] казалась лишенной смысла и света жизнь.
Вспоминая о той поре, один из пришвинских учеников, будущий партийный работник (так и хочется вспомнить учительницу Дунечку, над которой подшучивал Пришвин, с ее полицейскими и попами) и узник ГУЛАГа, судя по всему очень душевный и добрый человек Н. И. Дедков, написал, что «душа Пришвина была не с нами. Он делил ее между нами и смоленскими лесами и, безусловно, не в нашу пользу».[563]
Но, видимо, не только с лесами он ее делил – со своими мыслями, сомнениями, надеждами и верой.
И было еще одно тяжкое обстоятельство, испытание, обминуть которое, говоря о Пришвине, невозможно – его отношение к крестьянству, о чем, по понятным причинам, говорилось в пришвиноведении мало и глухо.
«Пришвин перебирается на родину жены, в смоленскую деревню под Дорогобужем. Но и там он не был принят в нарушенный революцией прежний крестьянский мир»,[564] – вот и все, что могла лаконично сказать об этом Валерия Дмитриевна Пришвина в своей превосходной статье, предваряющей восьмитомное собрание сочинений писателя.
Учительскую семью на Смоленщине и впрямь встретили мрачно. Свободной от лесов земли в округе было мало, крестьяне боялись, что Ефросинья Павловна как уроженка здешних мест потребует надел на всех едоков, не желали сдавать жилье и объявили пришельцам бойкот. Пока было лето, родители и дети обитали в лесном сенном сарае, а потом перебрались во дворец, где до того времени уже успели перебывать детская колония, клуб, театр и ссыпной пункт. Но жизнь во дворце была отнюдь не барская.
«Несем с Левой из лесу дрова, встречаются мужики. „Что же, – говорят, – каждый день так на себе носите?“ И захохотали сатанинским хохотом. Лева сказал: „Мало их били!“ Какое скрыто в мужике презрение к физическому труду, к тому, чем он ежедневно занимается, и сколько злобы против тех, кто это не делал, и какая злая радость, что вот он видит образованного человека с дровами. „Мужики“ – это адское понятие, среднее между чертом и быком. (…) В конце концов, мужики, конечно, и составляют питательную основу нашей коммуны».[565]
Это момент принципиальный и требующий комментария. Уже несколько лет подряд Пришвин постоянно жил среди крестьян и чем лучше их узнавал, а вернее, чем дальше пропускал этот опыт через душу, тем выше становился его счет к ним, более жесткие выносились оценки, и претензии он предъявлял, как и в 1917 году, не с традиционной интеллигентской точки зрения, где смешивались в разных пропорциях ксенофобия, чувство вины и идеализация народа, а со взыскующей гражданской позиции: «Гражданская тоска: неужели, в конце концов, Семашко, когда жил в деревне доктором, „все презирал в ней и ненавидел“ и был прав, для жизни – тут нет ничего. Похороны – красивейший обряд русского народа, и славен русский народ только тем, что умеет умирать».[566]
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});