Авессалом, Авессалом ! - Уильям Фолкнер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Итак, он уехал. В возрасте двадцати восьми лет он уехал учиться. Он не знал и не интересовался, кто из них -- мать или адвокат -- решил, что ему надо ехать учиться, и почему они это решили, ибо он все время знал, что мать его что-то замышляет и что адвокат тоже что-то замышляет; однако что именно каждый из них замышляет, интересовало его не настолько, чтобы он постарался про это узнать -- ведь он знал: адвокату известно, что мать его что-то замышляет, а матери неизвестно, что адвокат тоже что-то замышляет, и что адвокат будет доволен, если мать получит то, чего она хочет, при условии, что он (адвокат) получит то, чего хочет он, на секунду раньше или хотя бы одновременно. Он уехал учиться; он сказал: "Ладно", попрощался с окторонкой и уехал учиться -- он, которому за все двадцать восемь лет никто никогда не говорил: "Сделай то-то и то-то, реши эту задачу к девяти утра завтра, или в пятницу, или в понедельник"; может быть, они (или адвокат) даже использовали для этой цели окторонку -- тонкий поводок (а не намордник), который адвокат на него надел, чтобы он не забрался в какое-то место, которое было обнесено забором, как могло обнаружиться позже. Быть может, мать узнала про окторонку, про ребенка и про обряд, выведала даже больше, чем сам адвокат выведал (или чему он мог поверить, ибо считал Бона всего лишь лентяем, а вовсе не дураком), и послала за ним, и он пришел, и снова прислонился к камину, и, быть может, понял, что она замыслила, что случилось, еще прежде, чем она ему сказала, и стоял, прислонившись к камину, с таким выражением, которое ты назвал бы улыбкой, хотя это была совсем не улыбка, а нечто вроде непроницаемой маски, а мать смотрела на него, и, быть может, прямые, черные с проседью космы опять свисали ей на лоб, и теперь она даже не давала себе труда их отбросить, потому что теперь глаза ее смотрели не на письмо, а метали молнии на него, и голос ее дрожал от неотступной тревоги и страха, но ей удавалось их подавлять -- ведь она не могла говорить об измене, потому что тогда она ему еще ничего не рассказала, а сейчас, в эту минуту, не смела пойти на такой риск, меж тем как он смотрел на нее, улыбаясь тою улыбкой, что была совсем не улыбкой, а чем-то вроде непроницаемой преграды, и говорил, признавался: "А почему бы и нет? Все молодые люди так поступают. Да и обряд тоже. Я не собирался заводить ребенка, но раз уж он появился... и ведь это совсем не плохой ребенок", а она смотрела на него, сверкая глазами, и не могла сказать ему то, что хотела, ибо слишком долго это откладывала и потому могла лишь сказать: "Да, но ведь это ты. Ты совсем другое дело", а он (ей вовсе не нужно было это говорить. Он и так это знал, он уже понял, почему она за ним послала, хотя он вовсе не знал и не интересовался, что именно она замыслила еще прежде, чем он стал себя помнить, еще прежде, чем он познал женщину -- с любовью или без любви), он отвечал: "А почему бы и нет? Мужчинам, по-видимому, рано или поздно приходится жениться. А эту женщину я знаю, и она не доставляет мне хлопот. И этот нудный обряд тоже уже позади. А что до такой безделицы, как капля негритянской крови..." -- при этом не было нужды долго распространяться, не было нужды говорить {Я, как видно, родился на свет, имея так мало отцов, что у меня слишком много братьев, которые при жизни будут мною возмущаться и меня стыдиться, и потому после смерти у меня останется слишком много потомков, которым я должен передать по наследству свою долю неприятностей и зла}, -- достаточно было сказать только: "маленькая капля негритянской крови...", а потом посмотреть ей в лицо, увидеть на нем мольбу, отчаянье и страх, после чего удалиться, быть может, предварительно поцеловав ее, а может, поцеловав ей руку, которая будет лежать в его руке и даже касаться его губ, словно рука мертвеца, после отчаянных тщетных попыток уцепиться за ту или иную соломинку, и, может быть, выходя, он сказал себе {она пойдет к нему} (к адвокату); {подожди я минут пять, и она уже накинет шаль. Так что сегодня к вечеру я наверняка смогу узнать -- если б я хотел узнать}. Может, он и узнал, может, к вечеру, а может, и раньше -- если только им удалось его найти, известить, ибо она и правда пошла к адвокату. А это было как раз по адвокатской части. Может, еще до того, как она начала говорить, появилось это слабое белое сиянье, какое бывает, когда подкручиваешь фитиль; может, ему даже почудилось, будто он видит, как рука адвоката вписывает что-то в тот просвет, где слова {дочь? дочь? дочь?} так и не появились. Ведь вполне может быть, что адвокат именно об этом все время и заботился; может, с тех самых пор, когда она заставила его обещать никогда не рассказывать Бону, кто его отец, он ждал и все думал, как это сделать; ведь вполне возможно, он знал, что, если рассказать об этом Бону, Бон может поверить ему или не поверить, но уж непременно пойдет и сообщит матери, что адвокат все ему рассказал, и тогда он (адвокат) погиб -не потому, что он причинил какой-то ущерб, никакого ущерба он этим причинить не мог, ибо слова ничего не изменят, а потому, что он посмел ослушаться своей бесноватой клиентки. Может, пока он сидел у себя в конторе, складывал и вычитал деньги, прибавлял суммы, которые они получат от Сатпена (он никогда не беспокоился о том, как Бон поступит, когда все узнает; он наверняка давным-давно мысленно воздал Бону должное и считал, что, будь тот даже слишком равнодушен и ленив, чтобы самому дознаться, кто его отец, он, однако ж, не настолько глуп, чтоб не воспользоваться этим, когда кто-либо подскажет ему, что для этого надо предпринять; может, если ему и приходило в голову, что Бон не захочет, откажется это сделать -- из соображений любви, чести или бог весть каких еще соображений, в том числе даже и юридических, то он (адвокат) сумел бы даже доказать, что отца его уже нет в живых)... может, все время именно это его и мучило: как довести Бона до того, что он либо обнаружит все сам, либо кто-нибудь -- мать или отец -- вынуждены будут все ему рассказать. Так что, может, она едва успела выйти из конторы, или, хотя бы, едва он нашел время открыть свой сейф, заглянуть в потайной ящик и убедиться, что Генри поступил именно в Университет Миссисипи, рука его уже твердо и четко вписывала в тот просвет, где слова {дочь? дочь? дочь?} так и не появились -- и тоже с датой: {1859 г. Двое детей. Допустим, 1860 г., 20 лет. Прирост 200% действит. стоим, ежегодно плюс ликвидн. фонды плюс полученные доходы. Приблизит стоим, в 1860 г. -- 200 тыс. Вопрос: угроза двоеженства -- да или нет? Возможно, нет. Угроза кровосмешения? Вероятно, да}, а затем, прежде чем поставить точку, рука возвращается назад, вычеркивает {Вероятно}, вписывает и подчеркивает {Несомненно}.
Но его не интересовало и это; он сказал только: "Ладно". Возможно, теперь он уже знал, что мать не знает и никогда не будет знать, чего она хочет, и потому он не может взять над нею верх (возможно, он уже узнал от окторонки, что над женщиной вообще нельзя взять верх; и если ты не дурак и не любишь свар и скандалов, то не станешь даже и пытаться); и он знал, что адвокату не нужно ничего, кроме денег, и что если он не совершит ошибки, воображая, будто сможет взять себе все, если постарается сидеть тихо и держать ухо востро, то сможет взять хотя бы часть... Итак, он сказал: "Ладно", предоставил матери уложить свои элегантные костюмы и тонкое белье в сундуки и саквояжи, а может, заглянул в контору к адвокату и, улыбаясь тем, что можно было бы назвать улыбкой, наблюдал, как адвокат суетливо ерзает на стуле, распространяясь насчет того, что надо погрузить на пароход его лошадей, может, даже купить ему еще одного слугу, а также распорядиться насчет денег и всего прочего; улыбаясь, смотрел, как адвокат пытается разыгрывать из себя заботливого родителя, рассуждая о пользе образования, учености, латыни и греческого, благодаря которым он приобретет знания и лоск, приличествующие его положению в жизни; слушал его соображения насчет того, что все это, разумеется, можно приобрести где угодно, в том числе и у себя в библиотеке, было бы желание, и тем не менее подлинную культуру подлинное образование может дать лишь монашеское монастырское уединение... как бы это сказать... безвестного маленького (однако первоклассного, да, первоклассного) университета... а он... (никто из них не назвал имя Бона. У них ни разу не возникло ни малейшего сомнения, кого именно Шрив разумеет под словом "он")... он слушал вежливо и спокойно, под этой своей непроницаемой маской и, наконец, может, даже перебив собеседника, спросил, этак вежливо и любезно, без тени иронии, без тени сарказма: "Как, вы сказали, этот университет называется?" -- и тут адвокат снова заерзал, перебирая бумаги в поисках той, где было записано это название, которое он заучивал наизусть с тех самых пор, когда впервые упомянул о нем в беседе с его матерью: "Университет Миссисипи в..." Где, ты говорил, он находится?
-- В Оксфорде, -- сказал Квентин. -- Это примерно милях в сорока от...
-- "...в Оксфорде". Затем бумаги опять перестали шуршать, потому что он опять заговорил об этом маленьком университете, который существует всего лишь десять лет; о том, как ничто не будет отвлекать его от занятий (ведь там, если можно так выразиться, самая мудрость еще сохранила девственность или, по крайней мере, еще не успела очень уж обтрепаться) и как ему представится возможность наблюдать иную, провинциальную часть того края, в котором ему со временем суждено занять высокое положение (в случае благоприятного исхода этой войны, которая, без сомнения, неизбежна, но на успешное завершение которой мы все уповаем, нисколько в нем не сомневаемся) как человеку и как обладателю состояния, которое перейдет к нему, когда его матушки не станет; а он все слушал с этой своей непроницаемою маской на лице и только спросил: "Значит, вы не рекомендуете мне избрать себе профессией право?" -- и тут адвокат вдруг замолк, но ненадолго, во всяком случае, не на такой промежуток времени, который был бы достаточно долгим и достаточно заметным, чтобы можно было назвать его паузой, и, в свою очередь, глянул на Бона: "Мне, признаться, в голову не приходило, что вам может быть по душе право", на что Бон заметил: "Равным образом мне было не по душе фехтование -пока я им занимался. Но я помню, по крайней мере, один случай в своей жизни, когда я был рад, что у меня есть практика", и тогда адвокат поспешно и ловко ввернул: "Ну что ж, право так право. Ваша матушка будет сог... довольна". -"Ладно", -- сказал он, не "до свидания", а "ладно"; ему ведь было все равно. Может, он не сказал "до свиданья" даже и окторонке, отмахнулся от ее слез, причитаний, а может, даже и объятий, от мягких рук цвета магнолии, в отчаянии цеплявшихся за его колени; и (примерно) на три с половиною фута выше этих бескостных стальных оков опять появилось это его выражение -- не улыбка, а просто непроницаемая маска. Ибо над ними нельзя взять верх, от них просто бегут (и, слава богу, можно бежать, можно спастись бегством от этой вязкой, как кишащий червями сыр, солидарности, которая слоем в пять футов толщиной обволакивает весь земной шар и в которой мужчины и женщины парами построены в шеренгу, словно кегли; спасибо неведомым богам за эту мужскую узкобедрую сужающуюся конусом ногу, что движется легко и быстро в отличие от бедер женщин, что крепко держат их на месте, как патроны в гильзах) -- сказал не "до свидания", а "ладно" и в один прекрасный вечер поднялся по освещенным факелами сходням; и провожал его, наверно, только адвокат -- он пришел не пожелать ему счастливого пути, а всего" лишь убедиться, что он и вправду сел на пароход. И вот новый, специально купленный для этой цели черномазый уже отпирает саквояжи и раскладывает по каюте элегантные костюмы, и дамы уже собираются в кают-компанию на ужин, а мужчины перед ужином заглядывают в бар, и только он один стоит на палубе, быть может, закурив сигару, и смотрит, как город, сверкая и мерцая огнями, уплывает, погружаясь во тьму, и тогда все останавливается и пароход застывает в неподвижности и висит, прикрепленный к звездам двумя канатами искристого дыма, что тянутся к небу из обеих труб. Кто знает, что он думал, что трезво взвешивал и отвергал, давно уже поняв: мать его что-то замышляет и адвокат тоже что-то замышляет, и хотя он знал, что речь шла всего лишь о деньгах, он знал также, что, несмотря на известную мужскую ограниченность, он (адвокат) мог быть не менее опасным, чем неизвестная величина -- его мать; и в довершение всего еще и это -- учебное заведение, университет, когда ему уже двадцать восемь. Мало того, именно этот университет, о котором он никогда и слыхом не слыхал, которого десять лет назад вообще еще не было; он понимал, что университет этот выбрал для него не кто иной, как адвокат, и хмуро, мучительно, неотступно думал {Почему? Почему? Почему именно этот, а не какой-либо другой?} думал, быть может, стоя в одиночестве на палубе среди пыхтящих труб и котлов, чувствуя, что сейчас ухватит ускользающий ответ, что отдельные части этой головоломки только и ждут, чтобы он их составил; беспорядочно мелькая перед глазами, пока еще зыбкие, непонятные, они вот-вот соединятся в четкий узор, который мгновенно, словно яркая вспышка света, откроет ему смысл всей его жизни, все его прошлое -- Гаити, детство, адвоката и женщину, которая приходится ему матерью. А может быть, все объяснит ему само письмо, здесь, прямо у него под ногами, где-то во тьме под палубой, на которой он стоит, -- письмо, адресованное не Томасу Сатпену в Сатпенову Сотню, а Генри Сатпену, эсквайру, проживающему в Университете Миссисипи близ Оксфорда, что в штате Миссисипи. Генри однажды показал ему это письмо, и тогда перед ним возник не слабый, медленно разгорающийся отблеск, а вспышка, ослепительное сиянье (он показал письмо ему, человеку, вокруг которого -- мало того, что он не видел своего отца -- еще в младенчестве плелась сеть заговоров и интриг с явной целью внушить ему, что отца у него вообще никогда не было; мать его, вырвавшись из царства теней, из блаженного беспамятства, где слабые чувства находят убежище от темных безбожных сил, вынести которые слабая человеческая плоть не может, очнулась беременной; она кричала, плакала и билась; но то была не жестокая агония родовых схваток, а возмущение против чего-то, что разрасталось в ее лоне; и что он был зачат не естественным путем, а был брошен в ее тело и извержен оттуда все тем же инфернальным мужским началом, извечным воплощением безудержного ужаса и тьмы), и когда это ослепительное сиянье осветило ему невинное лицо юноши почти десятью годами его моложе, меж тем как одна часть его существа сказала {У него мой лоб, мой череп, мой подбородок, мои руки а другая сказала Подожди. Подожди. Ты еще не знаешь. Ты еще не можешь знать, что у тебя перед глазами: то, на что ты смотришь, или то, в чем ты уверен. Подожди. Подожди}.