Братья Лаутензак - Лион Фейхтвангер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Какая чепуха! Это уже патология. Сумасшествие. Надо взять себя в руки. Никому не нужно рассказывать об этих нелепых страхах. Иначе его попросту сочтут помешанным. Надо взять себя в руки. Но десять минут спустя он поймал себя на том, что прокрался мимо маски, боязливо отвернувшись. Ему было стыдно, что теперь, накануне гибели, его живое лицо меньше чем когда-либо похоже на этот бронзовый лик. Накануне гибели. Вздор. Нельзя так распускаться. Нельзя так отдавать себя во власть бессмысленного страха. Надо во что бы то ни стало отвлечься.
Он с головой погрузился в работу. Но в самом ее разгаре его охватила тоска по Альме. У нее он успокоится. У нее он избавится от тревоги, которая его так изматывает и в конце концов действительно сведет с ума.
Он тотчас же поехал к ней. Ходил взад и вперед по ее уютной комнатке, чувствовал себя хорошо, говорил об академии, о предстоящем торжественном открытии ее. Вдруг он умолк и после короткой паузы сказал, даже не сознавая, что говорит вслух:
— Доживу ли я до этого?
Портниха Альма взглянула на него с изумлением.
— Но что же будет через две недели, — произнесла она.
— Что будет через две недели? — спросил он. — Что я сказал?
Она видела, как он расстроен.
— Да что с тобой? — испуганно спросила она.
Он провел рукой по лбу.
— Ничего, ничего, — пробормотал он, — просто глупая шутка.
«Так продолжаться не может, — приказал он себе. — Если я сошел с ума, то, по крайней мере, другие не должны этого замечать. Выдуманные страхи, повторял он про себя. — Пройдет. Возьми себя в руки. Сдерживайся, пока это не пройдет».
Все же на следующий день, в разговоре с Алоизом, снова прорвалось то, что он называл сумасшествием.
Алоиз был зол на академию. Он опасался, что, когда Оскар станет президентом академии, их совместная работа кончится. Он отпускал грубые шутки по поводу научной деятельности Оскара, ухмыляясь, напоминал, что Оскар и сам много раз потешался над сухой и бесплодной ученостью. Но сегодня Оскар не отвечал на иронические замечания друга с обычным высокомерием.
— Да, — согласился он, — много безответственного говорил я в своей жизни. Но у меня неприятности, Алоиз, и, пожалуй, не следовало бы еще и тебе на меня нападать.
— А что такое? — с удивлением спросил Алоиз. — Что это за уныние?
Однако Оскар продолжал в том же тоне, он был так угнетен, что Алоиз, не выдержав, озабоченно произнес:
— Да скажи же наконец, что с тобой сегодня?
Оскар вместо ответа задумчиво взглянул на друга.
— Собственно говоря, тебе всю жизнь приходилось быть в тени, которую я отбрасывал. Хорошо, что ты, со своей стороны, все же всегда оставался мне верен.
Алоиз смущенно ответил:
— Это звучит как некролог. — И недоверчиво продолжал: — А… ты, вероятно, хочешь избавиться от меня ввиду открытия твоей знаменитой академии. Обыкновенный иллюзионист уже недостаточно хорош для тебя. Что ж, тебе не придется повторять это дважды. Считаю наш договор расторгнутым. Такой договор я могу заключить с кем угодно.
Оскар с непривычной мягкостью возразил:
— Не говори чепухи, Алоиз. Я не брошу друга на произвол судьбы.
Оскар сделал едва заметное ударение на слове «я», с болью и горечью думал он о фюрере, предавшем его. Он не мог больше сдерживаться.
— Я открою тебе тайну, — доверился он другу. — Я взят на заметку. Вот, сижу с тобой… и спрашиваю себя, не в последний ли это раз?
Сначала Алоиз думал, что Оскар разыгрывает одну из своих глупых зловещих шуток, но потом понял, что ему не до этого. Испуганно, с притворной бодростью начал его уговаривать:
— Ты бредишь. Переутомился. Всему виной эта дурацкая академия.
Но Оскар ответил:
— Нет, нет. Говорю тебе, я обречен. Они не оставят меня в покое.
— Кто «они»? — с возрастающей тревогой спросил Алоиз.
— Нацисты, конечно, — зло ответил Оскар, — наши старые друзья.
Говорить такие вещи теперь, когда все газеты трезвонят об академии, которую нацисты создают для Оскара, было явным безумием. Совершенно ясно Оскар заболел манией преследования. Но, может быть, это и хорошо, может быть, теперь он и Оскар раз навсегда развяжутся с этой гнусной бандой, с нацистами. Алоиз схватил друга за рукав.
— Так давай попросту уедем, Оскар, — сказал он настойчиво, ласково, таинственным тоном заговорщика. — Ведь я тебе всегда говорил, что с нацистами ты не уживешься. Теперь ты видишь: Гансль и вся его идиотская политика только сводят тебя с ума. Давай уедем за границу. Пусть сами делают свое грязное дело. Контрактов у нас будет сколько душе угодно. Манц устроит их нам в два счета. Уедем за границу и будем заниматься нашим старым ремеслом.
Он говорил сбивчиво, горячо, с дружеской настойчивостью: он видел, как страдает Оскар.
Оскара взволновала мысль о том, что Алоиз ради него отказывается от своего Мюнхена. Он улыбнулся, растроганный и смущенный. Неужели Алоиз так плохо знает нацистов? Да разве они выпустят за границу человека, которого уже обрекли на смерть? Но он не стал пускаться в длинные объяснения.
— Да вознаградит тебя бог, Алоиз, — сказал он. — Не так уж плохи мои дела. Ничего, все утрясется.
Он ушел.
Алоиз долго еще сидел, подперев рукой длинное, худое лицо; еще задумчивее, чем всегда, смотрели карие, печальные, насмешливые глаза. «Черт-черт», — сказал он про себя, скорее ворчливо, чем сердито. Глупым речам своего друга он не придавал особого значения, но то, что Оскар был так тих и кроток, наполняло его сердце заботой и недобрыми предчувствиями.
На людях Оскару иногда удавалось отогнать страх, когда же он оставался в одиночестве, этот страх ложился на душу почти физическим грузом. Порою он чувствовал себя как бы в пустоте, ему мерещилось, что он уже находится по ту сторону жизни. Он еще мог двигаться, мог говорить, но звук его голоса был уже почти не слышен. Оскару казалось, что он накрыт стеклянным колпаком.
Не было ничего осязаемого, ничего такого, что могло бы дать основание для страха. А Оскара все больше и больше мучили подозрения против всех и всего. Какой-то парень возился в его саду.
— Что вам здесь надо? — напустился на него Оскар. — Это частное владение.
Оказалось, что парень — помощник садовника и выполняет порученную ему работу.
Оскару звонил по телефону министр просвещения, газеты только и говорили о предстоящем открытии академии. Все шло своим чередом. Но Оскара это не обманывало. Они оставались незримыми, его стражи, его убийцы. Но его не проведешь. Он чувствовал их всевидящее око. Он знал, что петля незаметно затягивается все туже, хоть ее и не видно.
Не в силах дольше терпеть, он отправился к Гансйоргу. Это было на третий день после разговора между Гансйоргом и Проэлем.
— Я должен с тобой поговорить, сейчас же, наедине, — сказал Оскар.
— А что случилось? — спросил Гансйорг. — Что с тобой? Это по поводу академии? Трубить еще громче, по-моему, нет возможности.
Он усиленно затянулся сигаретой, стараясь прикрыть свое беспокойство развязным тоном.
— Что случилось, — горько и растерянно повторил Оскар, — тебе должно быть известно лучше, чем мне. Ведь ты меня предупредил, что мне головы не сносить, значит, ты должен знать, когда падет топор.
— Ты бредишь, ты переутомился, — сказал Гансйорг точно так же, как и Алоиз.
Но Оскар уловил нотку неуверенности, что-то судорожное в словах Гансйорга, во всем его поведении. Да, он, Оскар, обречен. Где-то в книгах «аристократов» уже записана дата его гибели, час его смерти. А этот Малыш заодно с «аристократами» и отлично знает, что затевается.
— Значит, ты ничего не хочешь сказать мне, — жалобно произнес он, и в его голосе было такое отчаяние, что Гансйорг почувствовал вину и сострадание.
— Не надо нервничать, — просительно сказал он. — Я поникаю, тебя лихорадит: выступать в роли президента академии нелегко. Но ты великолепно справился с процессом. И я уверен, что открытие академии ты тоже проведешь блестяще. Играючи. — Он курил. Он улыбался.
Оскар не ответил на его улыбку. Он только поглядел на Гансйорга, даже не очень пристально, даже не очень выразительно, и все же Гансйорг не мог вынести этого взгляда, — Малыш чувствовал, что он, Оскар, знает все.
И Оскар начал жаловаться. Он не кричал, не бранился — Гансйоргу было бы гораздо приятнее, если бы он бранился. Оскар говорил тихо, без обычного высокомерия, и каждое его слово было проникнуто горькой безнадежностью.
— Зачем ты меня предал, Гансль? — сказал он. — Ведь предал? Или нет? Ты что-то знаешь? Очень многое знаешь. Почему не сказал мне ни слова об этой статье? Ты же знал, что она задумана, чтобы меня погубить. И должен был вовремя предупредить меня. Должен был спасти. Ты мог. Безусловно, мог. Почему ты этого не сделал, Гансль, брат мой. Я иногда низко поступал с тобой, согласен, и ты имел право мне отомстить. Но погубить меня — нет, это слишком. Ведь человеку дается только одна жизнь, а мне еще нет и сорока пяти. Я прошел через войну, через сто тысяч смертей, а теперь вот ты сидишь и куришь сигарету, и тебе безразлично, что я околею. А ведь мы связаны, орфически, еще водами глубин, и, окажись ты в петле, уж я не дал бы тебя повесить, не предал бы тебя, Гансль, брат мой.