Остромов, или Ученик чародея - Дмитрий Быков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Кстати! — воскликнула Пестерева, прерывая неловкое молчание. — В Дорнах тоже однажды заявился один марксист, кажется, француз. И можете себе представить…
3Неретинский распечатал записку и прочел пять четких остромовских строчек. Он запомнил, конечно, забавного масона ленинградского фасона и знал, что они еще пересекутся, — культурный Ленинград был теперь тесен; его несколько удивила формула «пользуясь нашей взаимной доверенностью, направляю подателя сего к Вам, ибо он скорее Ваш, чем мой». Он еще раз окинул Роденса требовательным взором. У Неретинского было абсолютное чутье на потенциалов, как называл он тех, кто только еще раскрывался, осознавая свою лунность; но тут не было ничего, деревянная колода, и не деревянная даже, а мыльная. Казалось, стукни костяшкой — услышишь глухой звук. Бывают, разумеется, всякие случаи. В лунном кругу вовсе не обязательно было практиковать. Приходили разные — с кем еще поговоришь о балете? Но этот, кажется, и в смысле балета был та же колода.
— Итак, — сказал Неретинский с дружеской любезностью. Он принимал Роденса в кабинете, а в гостиной в это время закусывал обычный кружок, в том числе люди с Гороховой, а что же? В э т о й среде не делали профессиональных различий, как бандиты не делают национальных. Уран уравнивает всех.
— Я надеюсь в вашем кружке найти единомышленников, — смущаясь, заговорил Роденс. — Мне описали вас как человека надежного.
— Не сомневайтесь, — широко улыбнулся Неретинский. Он знал, что к откровенности располагает вся обстановка квартиры, вызывающе неказенная. По стенам кабинета висели венецианские маски и виды, по стеклу стола скользила гондола, вместо двери колебалась бамбуковая занавесь.
— Скажу вам со всей прямотой, — заговорил Роденс, поднимая глаза. Неретинский казался ему своим, достойным доверия: он это умел на уровне флюидов. — Я давно уже… уже несколько лет. Я не могу больше видеть… этих людей. Просто людей. Я не могу жить обычной жизнью.
— Но это очень понятно, — ласково сказал Неретинский. — Мы все прошли через это.
— И таких, как я, много, — горячо продолжал Роденс. — Многие хотели бы, я знаю… Но все лгут! Себе и остальным — все лгут!
Кажется, действительно наш, подумал Неретинский. Но как странно.
— Мне кажется, сейчас надо выступить, — потребовал Роденс. — Именно сейчас, и не позже. Сейчас самое время.
— Почему выступить? — удивился Неретинский. — Разве вам недостаточно чувствовать себя… среди своих?
— Нет! — пылко воскликнул Роденс. — Нет и нет! Сейчас — уже недостаточно. Поймите, они терпят нас только пока. Но это ненадолго. Скоро начнут хватать ни за что.
— Это, положим, вряд ли, — успокоил его Неретинский. — Скажу вам честно, что среди них весьма много н а ш и х…
Кажется, это свой, подумал Роденс. И какой прямой.
— Я об этом догадывался! — восторженно крикнул он. — Я знал. Достаточно будет один раз выйти на улицу…
— Для чего же на улицу? — ласково спросил Неретинский. — По-моему, для таких дел лучше всего подходят отдельные помещения, уютные комнаты…
— Все это было, — отмахнулся Роденс. — Сегодня пора на улицы. Люди должны почувствовать, что нас много. Тогда очнется Москва, провинция, и завтра все будет наше. Вы понимаете?
Ох уж эти неофиты. Открыв дверцу для себя, хотят немедленно распространить на всех.
— Вы, мне кажется, заблуждаетесь, — сказал Неретинский мягко. — Нашей целью… нашей, так сказать, группой… никак не могут быть все.
— Все и не должны, — махнул рукой Роденс. — На первое время цель у нас одна — коммунисты.
— Коммунисты? — округлил глаза Неретинский. Такой экземпляр ему еще не попадался. — Неужели вы считаете, что мы должны… сделать э т о с коммунистами?!
— Я не вижу другого выхода, — твердо сказал Роденс. Он оценил такт подпольщика: вдруг подслушивают? Тогда, конечно, надо всячески избегать любезных ему глаголов истребления.
— Но почему же именно они? — продолжал изумляться Неретинский. — Разве в них есть что-нибудь особенное? Сколько я мог наблюдать, люди как люди…
— Ни в коем случае, — отмахнулся Роденс. — Совершенно другая порода. Разумеется, сегодня растление коснулось каждого — вот почему нельзя медлить. Но эти — эти из другого мяса. Ими надо заняться вплотную.
— Гм, — в задумчивости произнес Неретинский. Он ждал, конечно, что революция раскрепостит все формы любви, но никак не думал, чтобы подобные чаяния распространились в массах. — Но ведь для того, чтобы, так сказать, вплотную приступить к коммунистам… вы понимаете… совершенно не обязательна легальность! Зачем же на улицы?
— Понимаю, — кивнул Роденс. — Но индивидуальная тактика не срабатывала уже и двадцать лет назад. Мы можем, конечно… поодиночке. Но я верю сейчас только в групповые действия.
Этот парень был в самом деле не в себе, но чрезвычайно забавен.
— Постойте, — проговорил Неретинский. — Неужели вы не верите больше… в индивидуальную практику?
— Трата времени и лучших сил, — отмахнулся Роденс. — Все начинается с первой сотни.
— Ого! — воскликнул Неретинский.
— Меньше бессмысленно. Уверяю вас, выступление ста человек на Дворцовой сегодня перевернет все. Бояться насилия глупо. В конце концов, насилие творится ежеминутно.
Неретинский вообразил выступление ста человек на Дворцовой, с коммунистами, с насилием, и вынужден был согласиться: такая акция в самом деле перевернула бы Россию. Говорят — Европа, Европа, а у нас под красными лучами Мая и Октября вон что вызрело. Альбинос был несомненно сумасшедший, но в качестве острого блюда на сегодня годился.
— Что же, — произнес он торжественно, — пойдемте к н а ш и м, я вас представлю и уверен, что ваши идеи найдут если не поддержку, то хотя бы… ох… живейший отклик.
Он ухмыльнулся, не сдержавшись, и нежно подтолкнул Роденса к тяжелой (дуб с медью) двери в гостиную.
Роденс ожидал увидеть что угодно — кружок бомбистов, бородатых чахоточных студентов вокруг стола, солидных профессиональных убийц с наганами в карманах чесучовых пиджаков, даже и канцелярских скромняг, хитро замаскировавших свое истинное занятие. Но полтора десятка полуувядших вечных юношей с накрашенными лицами смутили бы кого угодно. Грим, подумал он, это грим, маскировка. Но зачем эти бонбоньерки? Почему ни одной женщины — положим, понятно; но почему на коленях у пухлого гиганта в кресле развязно сидел длинный бледный подросток, по виду пятнадцатилетний?
— Господа, — возгласил Неретинский, — позвольте вам представить новообращенного. С наилучшей рекомендацией к нам пришел, так сказать, бутон.
На жаргоне ленинградских урнингов это означало дебютанта.
— Бутон, буто-о-он! — пропел бледный юноша с колен гиганта. — Бутончик!
— Располагайтесь, — гостеприимно указал Неретинский на бархатный стул. — Господа, наш новый гость предпочитает коммунистов!
Сначала в гостиной воцарилось почтительное молчание, затем грянул общий хохот. Гнуснее всех тонко хихикал бледный, длинный.
Роденс вскочил. Он начал догадываться.
— Нет, нет, теперь не уйдешь! — басом пропел огромный толстяк, в прошлом конферансье «Бродячей мыши» Суглинов. — Хоровод, господа, хоровод!
Прыгнувший откуда-то сбоку вертлявый малый завязал ему глаза. Послышался грохот сдвигаемой мебели. Роденс потянулся сорвать повязку.
— Нельзя, нельзя! — закричали несколько голосов сразу. — Бутону не полагается! Жмурки, жмурки…
Его мяли, тискали, щекотали. Кто-то уже сдирал с него толстовку. Он махал руками, попадал кулаком во что-то мягкое и вдруг воткнулся в чей-то отвратительный безвольный рот. Жертва взвизгнула. Роденс размахался кулаками направо и налево. На него навалились — и принялись уже не тормошить, а колотить самыми подлыми приемами.
— Господа! — увещевал Неретинский. — Что вы делаете, господа! Он не туда попал, со всеми бывает…
В голосе его, однако, слышалось поощрение.
— Вот тебе коммунисты, — крикнул кто-то. После чего невидимка — видимо, коммунист, — нанес упавшему Роденсу пару столь ощутимых ударов носком ботинка по ребрам, что дыхание будущего диктатора пресеклось, а сознание временно затмилось. Он очухался в подъезде. На улице сыпал мелкий серый дождь. Роденс ощупал себя. Одежда была в полном беспорядке, но самого страшного с ним, кажется, не сделали. В нагрудном кармане лежала незапечатанная записка — тетрадный лист, сложенный вчетверо. Роденс прищурился и прочел три строки бисерным почерком Неретинского: «Любезный Остромов. Мы славно пошалили. Я оценил шутку, но дураков впредь не посылайте».
О-о-о, сквозь зубы простонал Роденс. Значит, все это была проверка и я ее не прошел. Я не подошел им, о боже. Что мне стоило вытерпеть эти идиотские жмурки? Так сломаться на первом же испытании. Вернуться нельзя. К Остромову нельзя. Что же теперь?