Зенит - Иван Шамякин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Таня развеселилась. Побледневшее за время болезни лицо ее раскраснелось, и пухленькие губы стали пунцовыми. Мне захотелось их поцеловать.
Она сидела на кровати в исподней мужской сорочке, слишком большой для нее, по грудь завернувшись в одеяло. Я бы, наверное, не осмелился на такой поступок, но заметил, что Прищепова отвернулась к стене.
— Ну, девчата, я пошел. Не скучайте. Попрошу для вас у жены командира «Трех мушкетеров». Такое вы никогда не читали.
В губы не отважился поцеловать. В щеку. Но Таня с детской непосредственностью обвила своими горячими руками мою шею, прижалась щекой к моей щеке и, как бы захлебнувшись от счастья, долго не отпускала, пока под Прищеповой не скрипнула кровать.
Коварная девушка! От зависти, что ли, донесла о нашем «поцелуе» Пахрициной. Поступок ее меня не возмутил: знал таких доносчиц. Удивила и возмутила Любовь Сергеевна. Зачем ей было рассказывать о «чрезвычайном происшествии» Тужникову? Так некрасиво. По-бабски. Мстит за разговор? Кажется, даже замполиту, готовому ухватиться за любую зацепку, чтобы прочитать мораль о нравственном облике политработника (из его поучений вытекало, что должен он быть полным аскетом), не понравился поступок доктора. Ни нотации, ни разноса не было — брезгливое замечание:
— В медчасти хотя бы не лижись.
Будто, я только и занимался поцелуями. Вообще в последнее время Тужников изменился ко мне. Раньше школил как ученика и все предупреждал насчет девушек. Боялся, что ли, грехопадения своего непосредственного подчиненного? А теперь если и пробирал за что-нибудь, то совсем иначе — как зрелого человека, как других офицеров. Уж не поход ли в театр причина перемены? Или, может, повлияли доброжелательные отношения ко мне Антонины Федоровны и Марии Алексеевны? Любили командирские жены поговорить со мной. Муравьева часто повторяла: «Романтик вы, Павел. — И вздыхала: — Давно ли, кажется, и я была такой же. Как состарила нас война!»
Подобная похвала не нравилась: выходит, меня война не затронула и я мало повзрослел. Единственная, может быть, правда — не огрубел душой. Даже кажется, что четыре года назад, когда я очутился в суровых условиях Севера и «Тимошенковой дисциплины», чувства мои были примитивнее. А теперь я словно тонкий музыкальный инструмент. На войне люди грубеют, а я, значит, становился романтиком. Стыдно признаваться даже самому себе. Что меня шлифовало? Мало видел крови? Командование необычным войском — девичьим? Или сама политработа, вынуждавшая вырабатывать качества, которые стремишься передавать тем, кого воспитываешь?
С волнением искал я в газетах сообщения о гуманизме бойцов и офицеров нашей армии в Румынии, Венгрии, Словакии и там, на их земле — в Восточной Пруссии… А как гуманно мы поступили с Финляндией! Раз сложили оружие — живите как вам хочется. Замполит послушал мой доклад на эту тему перед пропагандистами батарей и долго, когда людей уже отпустили, молчал, хотя понимал, что я ожидаю его оценки.
Потом сказал:
— Добрые мы.
— Слишком добрые. Евангельское всепрощение, — едва ли не первый раз не похвалил меня Колбенко.
Где-то задетый определением Марии Алексеевны и тяжелыми раздумьями двух зрелых комиссаров над моими возвышенными словами о человеколюбии, я, однако, порадовался, что сохранил добрые чувства. С войны вернется романтик? Возможно ли? Не позорно будет жить таким? А что позорного в том, что меня до слез растрогало такое человеческое желание Танечки Балашовой — быть любимой, желанной? Что плохого в моей радости от Глашиного письма, недавно показанного мне Виктором Масловским? «Скоро у тебя будет сын». Сам Виктор счастливо засмеялся:
— Почему она так уверена, что родится сын?
— Девчата убеждены, что после войны рождаться будет больше мальчиков. Природа должна восполнить потери. И Глаша так говорила.
— Когда?
— Да там, в машине. Хотела допечь меня за перевод. «Наварю, говорит, я вам каши. Через месяц поеду рожать Масловскому сына».
— Так и сказала?
— Так и сказала.
— Вот язык! Договаривались же хранить тайну.
Сказала она не совсем так, но мне приятно расхвалить мужу Глашину смелость. Я возносил Глашу до небес: как бросилась на помощь Старовойтову, как волновалась за него, когда уже саму ранило.
Разговоры о его жене, доверительные и пока что секретные — «Пока не появится сын», — снова сблизили нас, довоенных друзей. И это тоже радовало меня.
— Нет, быть романтиком совсем неплохо, — заключил я вслух свои рассуждения в один из дождливых длинных вечеров, когда мы лежали с Колбенко на теплых кушетках в теплой комнате и слушали по радио музыку Бетховена.
— Ну и будь на здоровье, — позволил Константин Афанасьевич, не вникнув на этот раз в истоки моего неожиданного вывода, хотя обычно любил докапываться до происхождения моих мыслей.
Жили мы той глубокой осенью действительно мирно. Правый фланг Карельского фронта, недавно еще самого длинного — от Балтийского до Баренцева моря, выбив немцев из Заполярья, громил их на норвежской земле. А на советско-финляндской границе — тишина. Станция Петрозаводская забита составами, в которые грузились пехотные, артиллерийские, танковые части, отбывая туда, где полыхала еще война. Не могли не знать немцы об интенсивной переброске подкреплений с фронта, остановившего военные действия, на фронт, копивший силы для штурма фашистской цитадели. У частей ПВО — повышенная готовность. Но — ни одного налета. Выдохся Гитлер. Захирела хваленая авиация Геринга, два года назад достигавшая Баку и Новой Земли, бомбившая Лондон и Ковентри. Не до того ей теперь, чтобы идти через Балтику на Петрозаводск. Не хватает «юнкерсов» для ударов по фронтовым целям.
Жили мы прямо с комфортом. Шаховский отремонтировал взорванную финнами подстанцию, обновил линию до поселка и дал нам свет. Разве не роскошь после вонючих керосинок? Единственно, возникла проблема электролампочек. То ли бережливые финны, отступая, то ли жители до нашего вступления вывинтили в лесопоселке все лампочки. Как ни гонял хозяйственный Кузаев начальника ОВС[9], даже в Ленинград посылал, — ни один армейский склад такое имущество не выдал. Острейший дефицит.
Лампочки доставали кто как умел. Выпрашивали у жителей и просто… воровали. Сам я из-за этой копеечной стекляшки с проволочкой единственный раз в жизни стал вором: умудрился выкрутить лампочку в коридоре горкома комсомола. Потом переживал свое падение, а Колбенко хохотал:
— Правильный ты объект выбрал. Зачем им светлый коридор? Молодые бюрократы!
Лампочка была хорошая — не на всю ли сотню ватт? Она заливала светом довольно уютную комнатку, неплохо нами обставленную: Константин Афанасьевич собрал мебель, даже книжный шкаф откуда-то приволок, я наклеил на стены картинки из наших журналов — военные сцены, исторические и современные, а из финских — репродукции старых мастеров. Между прочим, «Суд Париса» Рубенса я поместил над портретом Суворова, и мне крепко досталось от Тужникова; Колбенко он не тронул, а меня за то, что повесил над великим полководцем «голых баб», ехидно склонял на нескольких совещаниях политработников; те смеялись, зубоскалы: «Живых больше щупай».
Тужников наведался к нам и приметил лампочку, у него была тусклая; намекал на обмен. Да Колбенко хитро осек его поползновения:
— Затягивает и тебя, Геннадий Свиридович, мирная стихия. А ты нас упрекаешь.
Передернуло Тужникова — поймали его. Замполит жил аскетично. Злился, что примера с него не берут. Придирчиво осмотрел наш уют… и уколол-таки:
— Вам только перин не хватает.
— А не помешало бы, — ответил Колбенко. Тужников ушел, и мы посмеялись, довольные, что легко спасли мой «трофей». Прошлись по замполиту: очень ему хочется вернуть фронт в Петрозаводск, чтобы не снижался боевой дух. Но шутки шутками, а стыд, словно шашель, точил и мое сердце — за наши удобства, в то время когда там, южнее, в центре Европы, гремит еще война, гибнут наши люди.
— Константин Афанасьевич, а вас не грызет, что мы так живем?
— Как?
— Да вот так: свет, радио, книги… Целый длинный вечер свободны. Пушкина читаем.
— Не занимайся самоедством, Павел. За то мы и воюем, чтобы Пушкина читать. Послушай, какая торжественная музыка.
— Кто это? Глинка?
— Нет. Бах.
— Снова немец?
— Великий немец.
— Столько великих — и столько убийц.
— Парадокс истории.
— Будет эта война последней?
— Нет, не будет.
— Как? Снова воевать? Детям нашим?
— А ты что думал? Пока существует капитализм…
— Но стали же мы союзниками Англии, Америки. Бастионы империализма, как нас учили, — а против фашизма пошли на союз с нами. Выходит, и с капиталистами можно договориться…
— Тут, брат, особая ситуация. Аппетиты Гитлера, его замах на Англию испугали даже злейшего врага социализма Черчилля. Ты мало читал, как он призывал к крестовому походу на Советы. И организовал интервенцию.