Гоголь в жизни - В Вересаев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ты спрашиваешь о моем здоровье.- Плохо, брат, плохо; все хуже,- чем дальше, все хуже. Таков закон природы. Болезненное мое расположение решительно мешает мне заниматься. Я ничего не делаю и часто не знаю, что делать с временем. Я бы мог проводить теперь время весело, но я отстал от всего, и самим моим знакомым скучно со мною, и мне тоже часто не о чем говорить с ними. В брюхе, кажется, сидит какой-то дьявол, который решительно мешает всему, то рисуя какую-нибудь соблазнительную картину неудобосваримого обеда, то... Ты спрашиваешь, что я такое завтракую. Вообрази, что ничего! Никакого не имею аппетита по утрам, и только тогда, когда обедаю, в пять часов, пью чай, сделанный у себя дома, совершенно на манер того, какой мы пивали в кафе Anglais, с маслом и прочими атрибутами. Обедаю же я не в Лепре, но у Фалькона, знаешь, что у Пантеона? где жареные бараны поспорят, без сомнения, с кавказскими, телятина более сыта, а какая-то crostata 19 с вишнями способна произвести на три дня слюнотечение у самого отъявленного объедала. Но увы! не с кем делить подобного обеда. Боже мой, если бы я был богат, я бы желал... чего бы я желал? Чтоб остальные дни мои я провел с тобою вместе, чтоб приносить в одном храме жертвы (так Гоголь с Данилевским называли обеды в ресторанах), чтобы сразиться иногда в билиард после чаю, как,- помнишь? - мы игрывали не так давно... И какое между нами вдруг расстояние! Я играл потом в билиард здесь, но как-то не клеится, и я бросил. Ни с кем не хочется, как только с тобой. Чувствую, что ты бы наполнил дни мои, которые теперь кажутся пусты.
Гоголь - А. С. Данилевскому, 31 дек. 1838 г., из Рима. Письма, I, 554.
О здоровье моем я теперь не думаю вовсе: право, наскучило. Я же так теперь счастлив приездом Жуковского, что это одно наполняет меня всего. Свидание наше было очень трогательное. Первое имя, произнесенное нами, было - Пушкин. Поныне чело его обрекается грустью при мысли об этой утрате. Мы почти весь день вместе осматривали Рим с утра до ночи, исключая тех дней, в который он обязан делать этот курс с наследником.
Гоголь - кн. В. Н. Репниной, 18 янв. 1839 г., из Рима. Письма, I, 560. {226}
Рим! прекрасный Рим! Я начинаю теперь вновь чтение Рима, и боже! сколько нового для меня, который уже в четвертый раз читает его! Это чтение теперь имеет двойное наслаждение, оттого, что у меня теперь прекрасный товарищ. Мы ездим каждый день с Жуковским, который весь влюбился в него и который, увы, через два дня должен уже оставить его. Пусто мне сделается без него! Это был какой-то небесный посланник ко мне... До сих пор я больше держал в руке кисть, чем перо. Мы с Жуковским рисовали на лету лучшие виды Рима. Он в одну минуту рисует их по десяткам, и чрезвычайно верно и хорошо. Я живу в том же доме и той же улице, via Felice, № 126. Те же знакомые лица вокруг меня; те же немецкие художники, с узенькими рыженькими бородками, и те же козлы, тоже с узенькими бородками; те же разговоры, и о том же говорят, высунувшись из окон, мои соседки: так же раздаются крики и лепетанья Аннунциат, Роз, Дынд, Нанн и других, в шерстяных капотах и притоптанных башмаках, несмотря на холодное время. Зима в Риме холодна, как никогда; по утрам морозы, но днем солнце, и мороз бежит прочь, как бежит от света тьма. Я, однако ж, теперь совершенно привык к холоду и даже в комнате не ставлю скальдины 20. Одно солнце ее нагревает. Теперь начался карнавал; шумно, весело.
Гоголь - А. С. Данилевскому, 5 февр. 1839 г., из Рима. Письма, I, 563.
Я проводил все время с Римом, т. е. с его развалинами, природою и Жуковским, который теперь только уехал и оставил меня сиротою, и мне сделалось в первый раз грустно в Риме. Здоровье мое... не стоит говорить о нем.
Гоголь - А. С. Данилевскому, 12 февр. 1839 г., из Рима. Письма, I, 565.
Моя портфель с красками готова; с сегодняшнего дня отправляюсь рисовать на весь день. Я думаю, в Колисей. Обед возьму в карман. Дни значительно прибавились. Я вчера пробовал рисовать. Краски ложатся сами собою, так что потом дивишься, как удалось подметить и составить такой-то колорит и оттенок.
Гоголь - В. А. Жуковскому, 18 февр. 1839 г., из Рима. Письма. I, 568.
Я получил наконец из дому два письма. Грустно мне было читать их! Они были совершенная вывеска несчастного положения домашних. Наконец, маменька, кажется, дохозяйничалась до того, что теперь решительно, кажется, не знает, что делать. Дела наши по деревне, кажется, так расстроены, как только возможно, и я никаких не имею средств помочь. Как нарочно, к этому времени приближается и срок или выпуск моим сестрам!.. Грустно, мой милый, ужасно грустно иметь семейство!.. Я был до этого времени почти спокоен; меня мучило мое здоровье; но я предал его в волю бога, приучил себя к прежде невыносимой мысли, и уже ничего не было для меня страшного ни в жизни, ни в смерти. А теперь иногда такое томительное беспокойство заглядывает в мою душу, такая боязнь за будущее, к несчастью, очень {227} близкое!.. Грустно! Мысль моя теряется. Я ничего не нахожусь сделать и надумать.
Гоголь - А. С. Данилевскому, 7 марта 1839 г., из Рима. Письма, I, 572.
8 марта 1839 года я приехал в Рим. Там жил уже два года Шевырев. Там водворился и Гоголь, бежавший из Петербурга после разных неудовольствий и досад при представлении и напечатании "Ревизора". Я тотчас отправился отыскивать его. Он жил в Via Felice, № 126, в четвертом этаже. Взобравшись к нему по широкой лестнице, отворяю дверь и в эту самую минуту, вижу, он из окна выплескивает что-то на улицу из огромного сосуда целым потоком. Я так и обмер. "Помилуй, что ты делаешь?" - "На счастливого",- отвечает он пресерьезно, бросаясь меня обнимать. Разумеется, увидя такую простоту нравов, я никогда уже не ходил в Риме около домов, чтобы не быть окачену или осчастливлену подобным счастьем, а выбирал всегда дорогу по средине улицы. Гоголь управлял совершенно домом, где жил, известный под именем signore Nicolo; назначил тотчас помещение мне с женою подле своей комнаты, через темную залу, и предписал хозяину условия, против которых тот не осмеливался произнести ни одного слова, приговаривая только вполголоса, с низкими поклонами: "Si, signore, si, signore". Первою заботою Гоголь почел устроить утреннее чаепитие. Запас отличного чаю у него никогда не переводился, но главным делом для него было набирать различные печенья к чаю. И где он отыскивал всякие крендельки, булочки, сухарики,- это уже только знал он, и никто более. Всякий день являлось что-нибудь новое, которое он давал сперва всем отведывать, и очень был рад, если кто находил по вкусу и одобрял выбор какою-нибудь особенною фразою. Ничем более нельзя было сделать ему удовольствия. У самого папы не бывало, думаю, такого богатого и вкусного завтрака, как у нас. Действие начиналось так. Приносился черномазою, косматою Нанною,- в роде описанных в его отрывке "Рим",- ужасной величины медный чайник с кипяченою водою. Гоголь обыкновенно начинал ругать Нанну за то и за другое, почему приносит она поздно, почему не вычистила ручки, не отерла дна и проч., и проч. Та с криком оправдывалась, а он доказывал, с разными характеристическими пантомимами с обеих сторон. Целая драма! "Да полно! - заключал я обыкновенно: - Вода простынет!" Гоголь опомнивается, и начинаются наливанья, разливанья, смакованья, подчиванья и облизыванья. Ближе часа никогда нельзя было управиться с чаем. "Довольно, довольно, пора идти!" "Погодите, погодите, успеем. Еще по чашечке, а вот эти дьяволенки,отведайте,- какие вкусные! Просто - икра зернистая, конфекты!" Всякой день выход был решаем уже после многих толков и споров. План осмотров написал для меня Шевырев. Он помог и Гоголю на первых порах познакомиться с Римом, который известен был Шевыреву как свои пять пальцев. Но Гоголю непременно хотелось делать всегда что-нибудь по-своему. Шевырев дорожил более всего точностью, порядком, полнотою, а Гоголь хотел удивлять сюрпризами, чтоб никто не знал заранее ничего. Шевыреву принадлежала наука и знания, Гоголю - воображение и оригинальность, которая не оставляла его ни в чем, в важных делах, как и в мелочах. Он выбирал время, час, погоду,- светит ли солнце, или пасмурно на дворе, и множество {228} других обстоятельств, чтоб показать нынче то, а не это, а завтра - наоборот. Привел, например, он нас в первый раз в храм св. Петра и вот как вздумал дать понятие об огромности здания. "Зажмурь глаза!" - сказал он мне в дверях и повел меня за руку. Остановились спиною к простенку. "Открой глаза! Ну, видишь, напротив, мраморных ангельчиков под чашею?" - "Вижу".- "Каковы,- велики?" - "Что за велики! Маленькие".- "Ну, так оборотись". Я оборотился к простенку, у которого стоял, и увидел перед собою, под пару к ним, двух, почти колоссальных. Так велико между ними расстояние в промежутке: огромные фигуры издали кажутся только посредственными. В другой раз повел он нас молча, бог знает, по каким переулкам и, кажется, нарочно выбирал самые дурные и кривые, чтоб пройти как можно дальше и неудобнее. Конца, кажется, не было этому лабиринту. "Да куда же ты ведешь нас?" - спросил я его с нетерпением.- "Молчи,- отвечал он с досадою, погруженный как будто в размышление,- узнаешь после". Наконец, мы выходим на площадь. Перед нами открылась вдали широкая каменная лестница, наверху по бокам ее два огромные коня, которых под уздцы держали всадники. За нею на площади конная статуя. В глубине обширное здание с высокою каланчою.- "Ну, видишь молодцов?" спросил мой чудак.- "Вижу. Да что же это такое?" - "Хороши?" - Между тем мы приблизились.- "Это древние статуи Диоскуров, из театра Помпеева. А это Марк Аврелий на коне. А это Капитолий!" Капитолий,- можно себе представить, какое впечатление производило такое полновесное слово. Но было мне и много досады с Гоголем. Он никогда не мог поспеть никуда к назначенному сроку и всегда опаздывал. Его нельзя было вытащить никуда иначе, как после нескольких жарких приступов. По дорогам ехать с ним - новые хлопоты и досады. В Италии господствовала в то время система паспортов.- "Gli passaporti!" - слышалось на каждом, кажется, перекрестке. Гоголь ни за что на свете не хотел никому показывать своего паспорта, и его надо было клещами вытаскивать из его кармана. Он уверял меня даже, что когда ездит один, то никогда не показывает паспорта никому по сей Европе под разными предлогами. Так и при нас,- не дает, да и только; начнет спорить, браниться и, смотря в глаза полицейскому чиновнику, примется по-русски ругать на чем свет стоит его, императора австрийского, его министерство, всех гонфалоньеров и подест 21, но таким тоном, таким голосом, что полицейский думает слышать извинения и повторяет тихо: - "Signore, passaporti!" Так он поступал, когда паспорт у него в кармане, и стоило только вынуть его, а это случалось очень редко; теперь - представьте себе, что паспорта у него нет, что он засунул его куда-нибудь в чемодан, в книгу, в карман. Он должен, наконец, искать его, потому что мы приступаем с просьбами: надо ехать, а не пускают. Он начнет беситься, рыться, не находя его нигде, бросать все, что попадется под руку, и наконец, найдя его там, где нельзя и предполагать никакой бумаги, начнет ругать самый паспорт, зачем он туда засунулся, и кричать полицейскому: "На тебе паспорт, ешь его!" - и проч., да и назад взять не хочет. Преуморительные были сцены. Кто помнит, как читал Гоголь свои комедии, тот может себе вообразить их, и никто более.