Рассказы о литературе - Бенедикт Сарнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нет, Пушкин не был равнодушен к своим читателям. Он мечтал пробудить в них любовь к свободе, к милосердию. Но, убедившись, что они не всегда хотят, да и не могут его понять, он тосковал.
Что поделаешь! Художнику, как мы уже говорили, не раз приходилось оказываться в этой горькой роли одинокого Робинзона. Но творить он не переставал. Не мог перестать.
Один из русских поэтов сравнил стихотворение с письмом, которое человек, выброшенный на необитаемый остров, запечатывает в бутылку и кидает в океан. Потерпевший кораблекрушение надеется, что где-нибудь кто-нибудь выловит эту бутылку, прочтет его письмо и узнает о беде, постигшей новоявленного Робинзона. Так же поступает и поэт, не понятый современниками. Он кидает свою бутылку в океан. В океан времени. Если посчастливится, ее выловит современник. А если нет, что ж! Быть может, его труд будет нужен людям будущего. Дойдет до них, «как свет умерших звезд доходит».
На это же надеялся Пушкин:
Нет, весь я не умру — душа в заветной лиреМой прах переживет и тленья убежит —И славен буду я, доколь в подлунном миреЖив будет хоть один пиит.
Столкнувшись с равнодушием и непониманием «толпы», Пушкин протягивал руку людям будущего. Он верил в то, что его труд будет принадлежать человечеству.
Но то Пушкин, Флобер...
А были и другие писатели, те, которые на самом деле мечтали уединиться на необитаемом острове, где они могли бы жить вдали от «пошлой» жизни, от ее «ничтожных» тревог и забот.
Они утверждали, что им не нужно не только публики, не только читателя, но и вообще никого. Даже человечества.
Я ненавижу человечество,Я от него бегу, спеша.Мое единое отечество —Моя пустынная душа.
Так провозглашал известный русский поэт Константин Бальмонт. И не он один. Там, на этом «необитаемом острове», он надеялся скрыться и от жизни и от эпохи.
Но удалось ли ему это?
ЖИТЬ В ОБЩЕСТВЕ
В ноябре 1905 года Владимир Ильич Ленин написал статью «Партийная организация и партийная литература».
Статья появилась в один из самых острых и драматических моментов русской истории, в дни, о которых Ленин так писал в этой статье:
«Революция еще не закончена. Если царизм уже не в силах победить революции, то революция еще не в силах победить царизма».
Еще совсем недавно, всего месяц назад, царь под давлением нараставшей революции огласил манифест, «дарующий» подданным многочисленные «свободы», в том числе и долгожданную свободу слова.
«Проклятая пора эзоповских речей, литературного холопства, рабьего языка, идейного крепостничества! Пролетариат положил конец этой гнусности, от которой задыхалось все живое и свежее на Руси» — так писал Ленин. И провозглашал:
«Долой литераторов беспартийных! Долой литераторов сверхчеловеков!»
Вы, наверное, уже догадались, что «сверхчеловеками» Ленин иронически назвал как раз тех литераторов, которые хотели спрятаться от жизни на каком-нибудь ими самими выдуманном экзотическом необитаемом острове.
Многие из них вовсе не были против революции. Наоборот!
Они всячески ей сочувствовали. Они всей душой были за свободу. И даже свое нежелание покидать созданные их воображением острова они тоже объясняли исключительно своим стремлением к свободе.
— Мы ни от кого не хотим зависеть! — говорили он и. — Ни от царя, ни от буржуазии, ни от народа! Мы горячо сочувствуем стремлению восставших русских рабочих освободиться от деспотической власти царизма. Но и от них мы не хотим зависеть. Мы хотим быть совершенно, абсолютно свободными!
И вот Ленин обратился к этим людям. Он им сказал:
«...Господа буржуазные индивидуалисты, мы должны сказать вам, что ваши речи об абсолютной свободе одно лицемерие... Жить в обществе и быть свободным от общества нельзя...»
С беспощадной прямотой Ленин объяснил, что так называемая «абсолютная свобода» в худшем случае — лицемерие, в лучшем — самообман. Свободы от общества для писателя не может быть даже... на необитаемом острове!
Да, именно так.
Задумывая свой эксперимент с писателем-робинзоном, Алексей Толстой тщательно оговорил особые условия, при которых должен был протекать его опыт:
«Вас, писателя, выбросило на необитаемый остров. Вы, предположим, уверены, что до конца дней не увидите человеческого существа, и то, что вы оставите миру, никогда не увидит света».
Вот оно как.
У этого Робинзона, стало быть, никогда не появится свой Пятница. И не будет в его распоряжении никакой бутылки, в которую он мог бы запечатать свое письмо потомкам. Это уже даже, так сказать, не только одиночество при жизни, но и посмертное одиночество.
Алексей Толстой, как мы помним, считал, что в таких условиях никто не будет заниматься творчеством.
Но сейчас речь не об этом.
Представьте себе, что наш писатель все-таки не выдержит и начнет писать. Какой воображаемый читатель начнет тогда определять «напряжение и качество» его произведений?
Нетрудно догадаться, какой.
Ведь до того, как писатель попал на необитаемый остров, он жил в человеческом обществе. А жить в обществе и быть свободным от общества нельзя. Значит, на необитаемый остров этот новоявленный Робинзон попал уже сложившимся «общественным человеком», со своими представлениями, мыслями, идеалами. И тот воображаемый читатель, для которого он будет писать, возникнет не из пустоты. Он тоже будет рожден действительностью. Той самой действительностью, в которой писатель жил до того, как оказался на необитаемом острове. Как и литературный герой, этот воображаемый читатель имел бы своих — реальных прототипов.
И, как и о литературном герое, писатель мог бы сказать о нем:
— Он — это я.
Потому что он создал бы его по образу и подобию своему, в точном соответствии со своими общественными представлениями и идеалами.
Возьмем для примера поэта Константина Бальмонта, который уверял, что он ненавидит человечество и что единственный предмет во всей вселенной, который его занимает, — это его собственная «пустынная душа».
Давайте посмотрим, в каких стихах изливал он эту свою одинокую, гордую, робинзоновскую, бесконечно свободную душу:
Я вольный ветер, я вечно вею,Волную волны, ласкаю ивы,В ветвях вздыхаю, вздохнув, немею,Лелею травы, лелею нивы.Весною светлой, как вестник мая,Целую ландыш, в мечту влюбленный,И внемлет ветру лазурь немая, —Я вею, млею, воздушный, сонный.В любви неверный, расту циклоном,Взметаю тучи, взрываю море,Промчусь в равнинах протяжным стоном —И гром проснется в немом просторе.Нет, снова легкий, всегда счастливый,Нежней, чем фея ласкает фею,Я льну к деревьям, дышу над нивойИ, вечно вольный, забвеньем вею.
«Я вею», «Я млею», «Я воздушный», «Я сонный», «Я легкий» — повторяет поэт. Видно, как откровенно любуется он собой, словно бы благосклонно поглядывает на свое отражение в зеркале, томно поворачивая голову и с каждым поворотом открывая в себе все новые и новые прелести: «Я — такой...», «Я — сякой...»
Но все дело в том, что он не только сам собой любуется. Он явно хочет, чтобы и другие им тоже любовались. Весь строй стихотворения, вся его интонация откровенно рассчитаны на совершенно определенного читателя. Можно даже сказать, что стихотворение написано как бы в соавторстве с читателем. И не только литературные вкусы, но и весь облик этого воображаемого соавтора Бальмонта предельно ясен.
Скорее всего, это какая-нибудь изысканная дама, такая же томная, как сам поэт, и такая же кокетливая. Сидит она в эдакой уютно обставленной гостиной или в будуаре. Взгляд ее устремлен куда-то в неведомую даль. Тонкими, холеными, бледными пальцами она листает изящный томик и смакует строки модного поэта.
А в это самое время где-нибудь неподалеку от этой гостиной, в комнатке победнее и повульгарнее, украшенной с броским мещанским шиком, сидит другая дамочка. Тоже претендующая на изысканность, но уже далеко не так умело: и одета она победнее, чем бальмонтовская читательница, и накрашена ярче, и манеры у нее похуже. В ее руках книга стихов другого поэта — Игоря Северянина. Но и она летит мечтой в неведомую даль:
В будуаре тоскующей нарумяненной Нелли,Где под пудрой молитвенник, а на ней Поль де-Кок,Где брюссельское кружево... на платке из фланели!На кушетке загрезился молодой педагог.Познакомился в опере и влюбился, как юнкер.Он готов осупружиться, он решился на все.Перед нею он держится, точно мальчик, на струнке,С нею в парке катается и играет в серсо...
Да, воображаемый читатель этого поэта виден, пожалуй, даже еще более отчетливо, чем читатель Бальмонта.
А ведь Северянин тоже любил поговорить о своей свободной, независимой душе и о гордом одиночестве: