Чудесные занятия - Хулио Кортасар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Да, — подумал Фрага, подливая себе вина, — все совпадает, все стало на свои места. Остается только писать».
Успех «Жизни одного аргентинского поэта» превзошел все ожидания — и автора, и издателя. В первые две недели почти не было никаких отзывов, а затем вдруг появилась хвалебная рецензия в газете «Ла Расон» и расшевелила флегматичных, осторожных в своих суждениях жителей столицы: все, кроме ничтожного меньшинства, заговорили об этой книге. Журнал «Сур», газета «Ла Насьон», влиятельная провинциальная пресса с энтузиазмом писали о сенсационной новинке, которая тотчас сделалась предметом разговоров за чашечкой кофе или за десертом. Яростные дискуссии (о влиянии Дарио[171] на Ромеро и о достоверности хронологии) еще более подогрели интерес публики. Первое издание «Жизни поэта» разошлось за два месяца, второе — за полтора. Не устояв перед некоторыми предложениями, возможными материальными выгодами, Фрага разрешил сделать из «Жизни поэта» сценарий для театра и радио. Казалось, подходил момент, когда накал страстей и шумиха вокруг книги достигли пика — или, если хотите, той опасной вершины, из-за которой уже готов вынырнуть очередной любимец публики. Ввиду этой неприятной неизбежности и словно бы в качестве компенсации Фрага был удостоен Национальной премии, правда не без содействия двух друзей, которые успели сообщить ему новость, опередив первые телефонные звонки и разноголосый хор поздравителей. Смеясь, Фрага заметил, что присуждение Нобелевской премии не помешало Андре Жиду[172] тем же вечером отправиться смотреть фильм с участием Фернанделя[173]. Возможно, именно поэтому он поспешил укрыться в доме одного приятеля и спастись от бури массовых восторгов, оставаясь настолько спокойным, что даже его сообщник в этом дружеском укрывательстве нашел подобное поведение противоестественным и даже лицемерным. Но все эти дни Фрагу не оставляла странная задумчивость, в нем росло необъяснимое желание отдалиться от людей, отгородиться от того себя, которого создали газеты и радио, от популярности, которая перешагнула границы Буэнос-Айреса, достигла провинциальных кругов и даже вышла за пределы отечества. Национальная премия ему казалась не сошедшей с неба благодатью, а вполне заслуженным воздаянием. Теперь и остальное было не за горами — то, что, признаться, некогда более всего вдохновляло его на создание «Жизни поэта». Он не ошибся: неделей позже министр иностранных дел пригласил его к себе домой («мы, дипломаты, знаем, что хороших писателей не привлекают официальные приемы») и предложил ему пост советника по вопросам культуры в одной из стран Европы.
Все происходило как во сне и было настолько непривычно, что Фрага должен был собраться с силами, чтобы понудить себя взбираться — ступенька за ступенькой — по лестнице славы: от первых интервью, улыбок и объятий издателей, от первых приглашений выступить в литературных обществах и кружках он добрался наконец до той площадки, откуда, почти не склоняя головы, он смог увидеть светское общество, почувствовать себя словно бы его властителем и обозреть вплоть до последнего угла, до последней белоснежной манишки и последнего шиншиллового палантина[174] литературных меценатов и меценаток, жующих бутерброды с foie gras[*] и рассуждающих о Дилане Томасе[175]. А там, дальше — или ближе, в зависимости от точки обозрения или состояния духа в данный момент, — он видел массы отупевших и смиренных пожирателей газет, телезрителей и радиослушателей, большинство которых, не зная, для чего и почему, подчиняется вдруг потребности купить стиральную машину или толстый роман — предмет объемом в двести пятьдесят кубических сантиметров или триста двадцать восемь страниц, — и покупает, хватает немедля, подчас жертвуя хлебом насущным, и тащит домой, где супруга и дети ждут не дождутся, потому что у соседки «это» уже есть, потому что популярный обозреватель столичной радиостанции «Эль Мундо» опять превозносил «это» до небес в своей ежедневной передаче в одиннадцать пятьдесят пять. Самым удивительным было то, что его книга попала в каталог произведений, которые рекомендовалось приобрести и прочитать, хотя столько лет жизнь и творчество Клаудио Ромеро интересовали одних лишь интеллектуалов, то есть очень и очень немногих. Когда же, случалось, Фрага снова ощущал необходимость остаться наедине с собой и поразмыслить над тем, что происходит (теперь на очереди были переговоры с кинопродюсерами), первоначальное удивление все чаще уступало место какому-то тревожному ожиданию. Впрочем, впереди могла быть только еще одна ступенька на лестнице славы, и так до того неизбежного дня, когда, как на парковых мостиках, последняя ступень вверх становится первой ступенью вниз, достойным сошествием к пресыщению публики, которая отвернется от него в поисках новых ощущений. К тому времени, когда он собрался уединиться, чтобы подготовить свою речь при получении Национальной премии, его эмоции, вызванные головокружительным успехом последних недель, свелись к иронической удовлетворенности, отчего и триумф представлялся лишь своего рода сведением счетов, да к тому же еще омрачался непонятным беспокойством, которое иногда вдруг целиком овладевало им и грозило отнести к тем берегам, куда здравый смысл и чувство юмора решительно не давали держать курс. Он надеялся, что подготовка текста выступления вернет ему радость труда, и отправился работать в усадьбу Офелии Фернандес, где всегда чувствовал себя хорошо и спокойно.
Был конец лета, парк уже оделся в цвета осени, и Фрага любовался им с веранды, разговаривая с Офелией и лаская собак. В комнате на первом этаже стоял его рабочий стол с картотекой. Придвинув к себе главный ящик, Фрага рассеянно перебирал пальцами карточки, как пианист клавиши перед игрой, и повторял, что все идет хорошо, что, несмотря на вульгарный практицизм, неизбежно сопровождающий большой литературный успех, «Жизнь поэта» является достойным трудом, служит нации и родине. И можно с легким сердцем приступить к написанию речи, получить свою премию, готовиться к поездке в Европу. Даты и цифры мешались в его голове с параграфами договоров и часами приглашений на обед. Скоро должна была прийти Офелия с бутылкой хереса, молча сесть неподалеку и с интересом наблюдать, как он работает. Все шло прекрасно.
Оставалось только взять лист бумаги, придвинуть лампу и закурить, слушая, как кричит вдали птица теро.
Он так никогда и не смог вспомнить, открылась ли ему истина именно в эту минуту или позже, когда они с Офелией, насладившись любовью, лежали в постели, дымили сигаретами и глядели на маленькую зеленую звездочку в окне. Прозрение, назовем это так (впрочем, как это назвать и в чем его суть, не имеет значения), могло прийти и с первой фразой речи, которая началась легко, но внезапно застопорилась, лишилась смысла, который был словно выметен ветром из дальнейших слов. А потом наступила мертвая тишина — да, видимо, так: он уже знал, когда выходил из той маленькой гостиной от Ракели, знал, но не хотел знать, и это все время мучило его, как разыгравшаяся мигрень или начинающийся грипп.
И вдруг в какой-то неуловимый миг душевное недомогание, темная дымка тумана исчезли, появилась уверенность: «Жизнь поэта» — сплошной вымысел, история Клаудио Ромеро не имеет ничего общего со всей этой писаниной. Не надо никаких доводов, никаких доказательств, все это — сплошной вымысел. Пусть были годы работы, сопоставление дат, желание идти по следу и отметать предположения, все это — сплошной вымысел. Клаудио Ромеро не жертвовал собой ради Сусаны Маркес, не возвращал ей свободу ценой самоотречения и не был Икаром у белоснежных ног Ирены Пас. А он, биограф, словно плыл под водой и не мог вынырнуть, открыть глаза под хлесткой волной, хотя и знал правду. Более того, на самом дне души, как в мутной и грязной заводи, осела тягостная уверенность в том, что правда была ему известна с самого начала.
Незачем раскуривать вторую сигарету, винить расшалившиеся нервы, целовать в темноте тонкие податливые губы Офелии. Незачем убеждать себя, что затмение нашло в пылу чрезмерной увлеченности своим героем, что слабость можно оправдать слишком большой затратой сил.
Рука Офелии мягко касалась его груди, ее горячее прерывистое дыхание щекотало ухо. И все же он уснул.
Утром он взглянул на открытый ящик картотеки, на бумаги, и все это показалось ему гораздо более чуждым, нежели ночные переживания. Внизу Офелия звонила по телефону на станцию, чтобы узнать расписание поездов. До Пилара он добрался около половины двенадцатого и направился прямо к зеленной лавке. Дочь Сусаны смотрела на него робко и настороженно, как побитая собака. Фрага попросил уделить ему пять минут, снова вошел в пыльную гостиную и сел в то же самое кресло, покрытое белым чехлом. Ему не пришлось долго говорить, ибо дочь Сусаны, смахивая слезинки, стала кивать в подтверждение его слов и все ниже склоняла голову.