Оглашенные - Андрей Битов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну что ты! что ты… не плачь. Наоборот. Это, скорее, ты меня.
– Я тебе как вешалка. Ты обвисишься на мне – гладить не надо. Просохнешь, примешь форму, которой у тебя нет, заметь, по определению… И – снова затщеславишься как ни в чем не бывало. Ханжа!
– Да ты бы давно спился без моего ханжества!
– Вот спасибо. То-то мне никак не удается. Никак не могу спиться!..
– Да не лезь ты в бутылку…
– Неужто у тебя осталось?
– Я спросить тебя хотел…
– Ты? меня?.. У меня нету.
– Вот я и спрашиваю тебя, у которого нету… как совесть, как душу, не как раба… Ведь как раз на этот раз я хорошо написал?
– Ты! опять ты! все время ты! и снова ты!
– Мы… У нас получилось?
– Как тебе сказать… в целом неплохо.
– В целом… что ты понимаешь…
– Ты забыл, я только читать не умею. Чувствовать же мне приходится за обоих.
– Перераспределил роли?.. Ну как же ты не раб! Дай тебе волю, ты уже на шее!
– Вот видишь, опять ты меня попираешь…
– Ловок ты ловить меня… Ну извини. Согласен. Сам знаю. Не «Мертвые души». Пусть горят. Живые, они дают больше жару…
– Да не бойся ты Гоголя! Там были славные страницы!..
– Правда? ты находишь?
– Нахожу. Это мертвых жгут как дрова; живые – сами горят. Это было лучшее из всего, что мы… что ты… Вот увидишь, это станет исторический пожар! Эта «Абхазия» – только спичка. Когда-нибудь ты скажешь: я видел, как все началось.
– Ты поджег?!
– А хоть бы и я…
– И это говоришь мне ты! На Герострата ты не тянешь… ты из одной лени кипятильник не выдернул!
– Я бы, на твоем месте, не судил человека так уж строго.
– Человека?..
– Это не твоя компетенция.
– Компетенция?!
И я бросился спасать рукопись, но он схватил меня за руку. Он всегда был сильнее меня.
От боли я присел и завыл.
– Тебе правда так дорога эта штука? – спросил он как бы с удивлением. – Погоди…
Я же не успел удержать его. У меня просто сил не хватило.
Там он исчез, в дыму да в огне.
Он был ловок, как обезьяна. Через секунду я увидел его на балконе третьего этажа. Было не разглядеть…
Но кому там было быть еще?
Дуло было нацелено мне прямо в лоб, и это как-то успокаивало. Потому что оно было слишком большое или потому что мы привыкли видеть его чаще в кино, чем в жизни. Странно было, что такая дура может еще и стрелять, а не только для устрашения. Автомат как-то опаснее, пистолет еще хуже, но всего противнее нож…
Но ножи и автоматы тоже были у солдат, покинувших свои БТР, чтобы размять ноги, перекурить под чистым небом, прислонившись к теплой августовской броне, и выражение их лиц было тоже нестрашным как раз насчет автомата и тесака, которыми они и не собирались пользоваться, которые было лишь положено носить, как значки и лычки, зато никакой веры, глядя на них, не оставалось, что они не стрельнут из пушки, когда им прикажут. Такова была положительность и предупредительность их интонаций и движений в контактах с гражданами, что веяло инструктажем не поддаваться на провокацию. Они хорошо исполняли первый приказ, значит, из пушки как раз могли тоже выстрелить. Публика свободно с ними беседовала, и из машины казалось, что они договариваются о чем-то на вечер, после… Мне нравились солдаты: ненервные, они ничего не имели против людей, в которых им прикажут стрелять.
Так думал ничего не смыслящий в этом я, сворачивая в объезд на набережную, чтобы перебраться на тот берег, и увязая в пробке. Я подолгу рассматривал каждое встречное лицо, ибо кому-то почему-то надо было с тою же необходимостью перебраться на берег противоположный. И это было одно и то же лицо не только потому, что так немыслимо медленно продвигалась пробка – волоклась по асфальту, как низкая туча, сливаясь с ним цветом, – не только потому, что тот берег, что было видно через реку, был так же забит, как и этот, а потому, что каждый следующий встречный водитель хранил настолько то же выражение, что прямо удивительно, что их там так потрясло, так объединило… Одно их общее лицо было вот какое: не знаю, кто ты такой, что сейчас на меня пялишься, но ты меня не видел, и я тебя не видел, и как я отношусь к происходящему, за тех я или за этих, ты никогда не узнаешь и никому не докажешь… Только костяшки на руле белели, будто его сжимают сильнее обычного. Эта угрюмая бесстрастность, всеобщая номенклатурная замкнутость… вот что меня испугало. Ни одного выражения досады, возмущения, страха, отчаяния – все всё так давно знали назубок! Вот кто был солдат… как один. Стой, дыши выхлопными газами! Но ведь и ни одного выражения ликования… с тоской порадовался я. Ни одного!
Продравшись наконец за мост, запарковавшись поближе к оцеплению, я деликатно выполз на рекогносцировку. Было пусто и солнечно: ни машин, ни людей – разогнали или разбежались? Доброжелательность милиции настораживала. Машин не было понятно почему, но людей не было, оказалось, не потому, что не пускали. Несколько столь же осторожных, как я, любопытных делали вид, что они сюда забрели не с политической целью. Было нестрашно и невесело – никак. Брейгелевский идиот в безухой шапке-ушанке пересекал это унылое полотно в избранном им самим направлении, в любом случае – поперек. Нес он тяжелую железную спинку от кровати, и что-то удивительно знакомое, даже родное, даже до боли, померещилось мне в его ухватке… Павел Петрович!
– Как ты? – сказал он.
Это в смысле «хау ду ю ду», не более.
Мы взялись за спинку вдвоем и понесли. Он впереди, я сзади. Он как бы знал, куда он ее нес… Очень почему-то приятно было видеть его поредевший затылок. Старичок в стоптанных «адидасах»…
– Слушай, ты где пропадал? – сказал он мне.
– Это я-то?!
– А ты не помолодел… – сказал он с удовлетворением.
– Зато ты выглядишь отлично, – парировал я.
– Все-таки ужасно рад тебя видеть, Доктор Докторович… Ну как, дописал роман?
Ну не подлец ли? Семи лет как не бывало. Я чуть кровать не выронил.
– Слушай, а ты захватил с собой?
Оказывается, его и не интересовал мой ответ…
– Ну ты не огорчайся так уж… Я захватил.
Сказано это было вдруг с такой добротою, что я понял, что он все знал. И он действительно знал все…
– Пожар в «Абхазии» начался с дымохода в шашлычной. Его никогда не чистили – пожарный надзор довольствовался шашлыками. Бараний жир с сажей – очень хорошая горючая смесь.
– Откуда ты знаешь?
– Я же там был.
Я опять чуть не уронил кровать себе на ногу.
– Ты недавно посмотрел фильм «Огни большого города»?.. – догадался я.
– Это что, Чарли Чаплина?
– Куда мы идем? – Голос мой прозвучал неприветливо.
– Там нас очень ждут.
– Ты уверен?..
– Увидишь.
Мы сбросили ношу в кучу металлолома, и это была баррикада.
– Так просто? – восхитился я.
– А ты как думал?
И он пренебрежительно взглянул на танки. Мы уютно расположились с видом на них и на Москву-реку, на гостиницу «Украина».
– Ты демократ? – спросил я.
– Это я-то! – возмутился он. – Ты за кого меня считаешь?
Из ящиков он тут же соорудил костерок и достал из кармана своей непомерной блузы… чего там только у него не было! Не успевал я подумать, как он это именно и вынимал.
Он это вынимал, а я смотрел на его руки – на них трудно было не смотреть. Его характерные ногти – полуклавиши-полукогти – еще более загнулись, а кисти были покрыты жуткими розовыми пятнами – не иначе псориаз… «Водка свою работу знает…», как говаривал он сам когда-то.
– Ожог, – сказал он, отметив мой взгляд.
Признаться, я онемел.
– Чинил утюг…
И впрямь, тот ожог не мог быть таким свежим…
– Сейчас… – сказал он неопределенно. – Сейчас, – сказал он, разливая по первой и концентрируясь.
И по второй мы успели выпить, пока закипал чифирок.
– Нашел! – И он ласково поскреб под рубашкой, где сердце, своей ужасной рукою. – Нашел… – И он ласково взглянул на окружающую действительность, будто она превратилась в котеночка. – Все-то ты перебиваешь, ни разу мне не удалось высказаться тебе до конца… Бедное, бедное!.. Как оно выворачивается наизнанку! и ради кого? И что предложим мы ему, кроме непрерывной, задыхающейся работы… Четыре камеры. Все время переводят из одной в другую. Ни секунды сна. И смерть в каждом пульсе, и счет ей… Счет каждой секунде, чуть чаще, чем она пройдет. Оно быстрее времени – сердце! Как мало ему осталось добежать… Оно рвет финишную ленту! рекорд! овация! И нет тебя. Не ты бежал – ты только думал, что бежишь… Оно бежало! Оно и прибежало, а не ты. Что же это ты так жалеешь себя? Его, его пожалей!
И он опять налил себе одному.
– Не ты ли, доктор, цитировал мне от Фомы… Пока не станут… Странно все это звучало из твоих уст – будто парадокс какой: внутреннее – внешним, мужчина женщиной, жизнь смертью и наоборот… Ничего странного! Это всего лишь описание сердца. Всего лишь… скажешь тоже! Как оно, бедное, бьется… Слышишь, бьется? Бьется – вот и слышишь. Вот и вся музыка. Музыка – потом. Остальное – молчание. Пауза. Пропасть. Космос. Сердце не бьется, а – останавливается. Летит в бездну, умирает, обмирает в нем каждая секунда. И ты еще рассуждал мне о часах!.. Сердце единственное измеряет время в природе. Видел шатун у паровоза? Думаешь, он колесо крутит?.. Обыкновенное техническое жульничество! Потому что к нему такая маленькая, хиленькая, застенчивая тяга присобачена, чтобы никто не заметил, что не сам шатун… Она, тягочка эта, его поддергивает, чтобы сдвинулся с мертвой точки, и паровоз – едет, важный, толстый, пыхтит, делает вид, что сам, думает, что это он. Сердце – вот главный замок! На него замкнуто все: и Вселенная с ее дырами, парсеками и карликами, и Земля этой Вселенной, и ее жизнь на ней, с ее амебой и человеком… И на человека навешен этот замок! Что есть менее искусственное, чем сердце с его желудочками, предсердиями, клапанами и аортами? Оно все придумано. Кем?! Вот кровь моя, и вот плоть моя… Вечный инфаркт! вечно прорванная и зарастающая мембрана… Сердце – вот девственность! Целомудрие! Это Он взорвал себя – для каждого!.. Пожалей его. Бога не сэкономишь… Просто пожалей. Оно неисправимо, сердце!..