Исповедь сталиниста - Иван Стаднюк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А меня стала одолевать тревога. У Анатолия Михайловича было типичное еврейское лицо, и я был уверен, что кто-нибудь из моих земляков обязательно затеет с ним сердобольный разговор о том, что во время войны фашисты уничтожили в местечках на Винничине все еврейские семьи, и при этом может употребить слово «жид», не подозревая, что оно оскорбительно-черное, оставшееся в подольском лексиконе со времен шляхетского польского ига.
Я попросил Бориса тайком предупредить об этом собиравшихся в хате людей.
— Зробымо! — откликнулся Борис и кинулся выполнять мою просьбу.
Когда все мы собрались в застолье, главенство взял на себя мой дядька Иван Исихиевич Стаднюк. Налили, как полагалось, по чарке, и Иван Исихиевич, являя собой, как его считали в селе, саму мудрость и ученость, начал вступительную речь:
— Добродеи, у нас сегодня свято! До нас приехали большие люди — Иван Фотиевич и Анатолий Михайлович, — и он поклонился Гранику, продолжив, не переводя дыхания: — Тут балакали, шо вы жидок?..
Я будто провалился в небытие, почувствовав холодок в сердце. Увидел, что и лицо Граника окаменело.
— Да, — чужим голосом выдохнул он…
А Борис, выпучив глаза, вскочил, как ужаленный:
— Дядьку Иван, я же говорил, что так не можно! Це ж униатське слово!
— Почему нельзя? — Иван Исихиевич для пущей убедительности перешел на русский язык. — Вот профессию его назвать и впрямь как-то неловко: реже-сер!.. Нехорошее слово!.. Сер!.. Кому это надо? А вот «жид» звучит! Ведь как раньше было? Нужен тебе, скажем, умный совет или потребовалось купить хорошей материи на костюм, керосину в лампу, дегтю для колес, продать курицу, яйца, муку, — да мало ли что! Идем к своим жидам в Вороновицу или в Немиров, а то и в саму Винницу. И имеем все, что надо! Была нормальная жизнь: я тебе, ты мне. А сейчас что? Фашисты, будь они прокляты, повыбили всех жидов, и селянин стал беспомощным и без всякой опоры. Как сирота!.. Ни сельрада, ни правление колхоза не помощники нам. Куда деваться?
Застолье загудело от реплик:
— Теперь ни курицу не продашь, ни материи не купишь!..
— На торговице все ларьки сгнили!..
А Иван Исихиевич все витийствовал, вспоминал, как он во время войны, рискуя собой, жизнью своей семьи и всех родственников, прятал на чердаке хаты двух еврейских парней, как еще в гражданскую войну носил вместе с нашим односельчанином Петром Северенчуком в уездный город Брацлав прошение от селян прекратить еврейские погромы и отведал там петлюровских шомполов. Но зато потом имел почет и уважение во всех окрестных еврейских местечках.
— И могли деньги занимать у евреев без всяких процентов, — заметил кто-то из более старших кордышан.
— Почему без процентов? — обиделся Иван Исихиевич. — Так не бывает между деловыми людьми!
— И большие проценты брали с вас? — спокойно спросил Граник.
Заподозрив в этом спокойствии напряжение и зреющий взрыв, я запаниковал. Надо было как-то сглаживать неловкость. Но Иван Исихиевич продолжил разговор:
— Нормальные проценты водились — по согласию, по-человечески. Скажем, дружили мы с вороновицким рыжим Гершко. Башковитый был торговец, хотя детей настрогал больше дюжины! Многие годы сбывал я ему сушеные груши… Он имел доход, а я от его дохода проценты. И как-то читаю в газете, что ученые придумали мазь против лысины: чтоб выпавшие волосы заново отрастали да еще кучерявились. А у меня ж лысина, как еродром — хоть самолеты сажай на ней!.. Я к Гершко: достань, Бога ради, мазь! Вырастет у меня чуприна отдам тебе своего лучшего коня. Гершко кинул клич своим знакомым людям, которые аптеками заправляли — в Винницу, Бердичев, Киев… Нет мази! Нашлась только в самой Одессе, да и то за немалые гроши. Но скажу я вам: мазь была страшно вонючей, и на нее слетались мухи, как в нужник. Пришлось ситечко на голову поверх повязки нахлобучивать, а людям брехать, что заразился какой-то панской болезнью, от которой зобрели для меня лекарство… А моя жинка Лександра знай втирает мне мазь в голову: хотела, чтоб кучери у меня появились. Но вместо кучерей слепилась на лысине под повязкой скорлупа, а в голове будто клювики застучали. И однажды приснилось мне, что из моей лысины вылупилась огромная сова. Проснулся я в страхе и требую от Лександры содрать с меня коросту. Ой, натерпелся! Ежа легче родить против шерсти! Словом, размочила жинка скорлупу и заголосила дурным голосом: увидела, что над моими ушами выросло по клоку волос, а на макушке прорезался самый настоящий рог — как у бычка…
Тут уж Граник развеселился без притворства и сквозь хохот тихо сказал мне:
— Прямо по Гоголю!.. Готовый сюжет для народной комедии.
— Вам, товарищ ре-же-сер-р, комедия, а мне слезы! — обидчиво откликнулся Иван Исихиевич. — Как было дальше жить? Я сел на коня и поскакал в Вороновицу к Гершко. Помогай! — требую. — Спрашивай у своих дохторов, что мне делать с рогом. А он, бандит, хохочет. Говорит: дай рогу подрасти, я потом спилю его и сделаю свирель. А что такое свирель? спрашиваю. Говорит — дудка, на которой музыку играют. Цены ей не будет! Подуешь в нее — и все самые пригожие бабы начнут сбегаться к тебе… Ему шутки, а мне хоть в петлю… Повел меня Гершко до нашего вороновицкого дохтора Балабана — он лечил людей всех наших сел, земской больницей управлял. Так вот, чикнул Балабан ножичком по моему рогу, и от него только вонь пошла… Смазал, заклеил…
— Хороший был дохтор, — вставил Марко Муха. — Лет сто, наверное, прожил.
— А хоронили его как! — воскликнул кто-то.
— Да, провожали в последний путь знатно. — Иван Исихиевич стал уточнять мысль: — Дети Балабана пожелали похоронить отца в Виннице на еврейском кладбище. Так наши люди целыми селами хлынули следом. Кто пешком, кто на возах, на лисопетах. До самой Винницы процессия растянулась.
— Это сколько ж километров? — поинтересовался Граник.
— Более двадцати!
— Не может быть!
— Га-га, не может!.. Балабан не только лекарства прописывал, но и принимал роды, операции делал, раны всякие зашивал, уколы давал. Лучшего дохтора во всей округе не было!.. Раньше и губернаторов так не хоронили…
7
Несколько дней гостили мы с Граником в Кордышивке. Навещали моих родственников, друзей, бродили по лесу, околицам села. Анатолий Михайлович не уставал фотографировать «натуру», присматриваться к людям, их одежде, сельскому быту. И все подшучивал надо мной, требуя новых доказательств, что действительно мне и моим землякам чужд антисемитизм. Меня уже начали раздражать его подковырки, и однажды, когда он подзадержался в зале клуба, делая там на листе бумаги карандашный набросок сцены и галерки для кинодекораций, я встретил его упреком:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});