Генрик Сенкевич. Собрание сочинений. Том 6-7 - Генрик Сенкевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А может быть, любовь — такой неисчерпаемый источник счастья, что, даже когда она безнадежно мрачна, мрак ее бывает пронизан лучами света? Вот такой лучик сегодня светил мне и Анельке. А я уже на это не надеялся! Не думал я, что человек, не знающий границ своим желаньям, жаждущий обладать всем, способен в своей тяжкой доле удовлетвориться малостью, почти ничем. Но примером тому оказался я сам.
Едва мы дочитали письма, как в дверях появилась панн Целина (она уже ходит без чужой помощи). Она принесла Анельке скамеечку под ноги.
Ах, мама! — с досадой сказала Анелька. — Как это можно!
— А ты мало ли нянчилась со мной, когда я болела? — возразила пани Целина.
Я взял из ее рук скамеечку и, опустившись перед Анелькой на колени, ждал, чтобы она поставила на нее свои ножки. Эта секунда осчастливила меня на целый день. Да! Нищий, всего лишенный, живет крохами и, собирая их, еще благодарно улыбается сквозь слезы.
6 июля
Сердце у меня искалеченное, но оно способно любить. Только теперь я понимаю Снятынского. Если бы я не был человеком, утратившим душевное равновесие, вывихнутым, отравленным скептицизмом, критическим самоанализом и критикой этого самоанализа, если бы любовь моя была законной и правой, я обрел бы в Анельке свой жизненный догмат, а за этим догматом появились бы и другие. Впрочем, кто знает — может быть, я способен любить только так, против человеческих законов и правил, и в этом именно сказывается моя нежизнеспособность. Как бы там ни было, то, что должно было вернуть мне душевное здоровье и быть моим спасением, стало для меня смертельным недугом и гибелью. И — странное дело! — люди как будто предвидели, что меня постигнет: предостережений было немало. Мне все вспоминается то, что написал Снятынский, когда я жил у Дэвисов в Пельи: «Жизнь дает всякие всходы. Смотри же, чтобы в твоей жизни не выросло что-нибудь такое, что станет несчастьем для тебя и твоих близких». В то время я посмеялся над его словами, — а между тем как верно он предсказал мое будущее! Да и отец не раз говорил со мной так, словно взор его проникал сквозь завесу будущего. Но сейчас поздно вспоминать об этом. Знаю, что размышления эти ни к чему не приведут, но не могу не предаваться им, потому что мне жаль не только себя, но и Анельку. Со мной она была бы во сто раз счастливее, чем с Кромицким. Может, я вначале и критиковал бы ее, находя в ней множество недостатков, но все равно любил бы ее всем сердцем. Она была бы моей, и, значит, на нее распространялась бы моя эгоистическая любовь к самому себе. Ее недостатки я рассматривал бы как свои собственные, а ведь себе человек все прощает и, как бы резко ни критиковал себя, всегда заботится о своем благе, остается себе дорог. Так и Анелька была бы мне дорога, а к тому же она настолько выше меня, что со временем стала бы моей гордостью, лучшей и благороднейшей частью моей души, и, сознавая всю неуместность моей критики, я перешел бы в ее веру, и она стала бы моей спасительницей.
Да, так могло быть, но все загублено, испорчено, стало трагедией для нее, трагедией и злом для меня.
7 июля
Перечитывая то, что писал вчера, я задумался над последней фразой, — я писал, что любовь моя, будь она законной, могла бы спасти меня, а вместо этого стала источником зла… С этой мыслью трудно примириться. Каким образом любовь к такому чистому существу, как Анелька, может породить зло? Объяснить это можно одним словом: любовь моя — любовь неправая. В конце концов надо в этом сознаться. Если бы мне, человеку цивилизованному, с впечатлительными нервами, человеку, который всегда жил в ладу с уголовным кодексом уже хотя бы потому, что нравственные понятия не позволяют ему жить иначе, два года назад кто-нибудь предсказал, что я буду целыми днями и ночами думать о том, как бы любым способом, хотя бы убийством, избавиться от человека, который стоит у меня на дороге, я счел бы такого пророка сумасшедшим. Однако это так — вот до чего я дошел! Кромицкий мешает мне жить, отнимает у меня землю, воду и воздух. Я не могу жить оттого, что он живет на свете, — и потому ни на минуту не расстаюсь с мыслью о его смерти. Если бы он умер, как просто разрешилось бы все! Наступил бы конец всем страданиям. Ведь вот гипнотизер может сказать своему медиуму: «Спи!» — и медиум засыпает. Так почему та же сила, но еще более напряженная, не может усыпить кого-нибудь навеки? Побуждаемый этой мыслью, я выписал себе недавно несколько книг о гипнотизме, а пока невольно каждым взглядом говорю Кромицкому: «Умри!» — и если бы такого внушения было достаточно, Кромицкого давно бы не было на свете. Между тем он жив и здоров, остается, как и был, мужем Анельки, а я сознаю, что мое поведение преступно, глупо, смешно, недостойно человека действия, — и все сильнее и сильнее презираю себя.
Это не мешает мне, однако, по-прежнему «гипнотизировать» Кромицкого. Вот так же иногда человек интеллигентный, когда врачи бессильны излечить его от тяжелой болезни, обращается к знахарям. Я стремлюсь умертвить соперника гипнотизмом, но при этом только яснее вижу свое ничтожество, и мне становится еще хуже. Все-таки должен признаться: всякий раз, как я остаюсь один, я ловлю себя на мыслях об уничтожении ненавистного соперника любыми средствами, какие доступны человеку. Долгое время я носился с мыслью убить его на дуэли. Но это ни к чему бы не привело. Анелька не могла бы выйти за убийцу своего мужа. Потом я, как самый настоящий преступник, стал обдумывать иные способы. И любопытно, что я придумал множество таких, которых не могло бы раскрыть никакое человеческое правосудие.
Ах, все это — глупости, пустые фантазии! Кромицкий может спать спокойно — мои замыслы никогда не перейдут в действия. Я его не убью, хотя бы знал, что отвечать за это не буду, как не отвечаешь за то, что раздавил паука. Даже если бы мы с ним жили одни на необитаемом острове, я и тогда не убил бы его. Но если бы возможно было разрезать пополам череп человека, как яблоко, и увидеть скрытые в нем мысли, — все увидели бы, как червяк преступления точит мой мозг. Более того: я отдаю себе ясный отчет, что не убью Кромицкого вовсе не из высших нравственных побуждений, выраженных в заповеди «Не убий!». Эту заповедь я уже в себе растоптал. Нет, не убью я только потому, что, пожалуй, мне этого не позволят какие-то остатки рыцарских традиций, а еще потому, что я, человек с утонченными нервами, слишком далеко отошел от первобытного дикаря и не способен на жестокость. Словом, физически убить я не способен, но мысленно я убиваю Кромицкого каждый день. И потому задаю себе вопрос: не буду ли я отвечать за это перед каким-то судом, который выше всякого суда человеческого, отвечать так же, как за убийство свершенное?
Правда, если бы можно было, вскрыв череп, увидеть тайные мысли человека, то, вероятно, даже в мозгу самого добродетельного из людей нашлись бы такие мысли, от которых волосы у всех встали бы дыбом. Помню, в детстве у меня был период такой набожности, что я молился горячо с утра до вечера, но вместе с тем в минуты высшего религиозного экстаза в голове у меня проносились всякие греховные мысли — как будто их мне навевал ветер или нашептывал какой-то злой демон. Точно так же меня иногда посещали кощунственные мысли о людях, которых я любил больше всего на свете и за которых без колебания отдал бы жизнь. Помню, для меня, ребенка, это было трагедией, я искренне страдал. Так вот я думаю, что за грешные или преступные мысли мы не ответственны, ибо они порождены злом, которое мы видим вокруг, и вовсе не свидетельствуют о зле, укоренившемся в нашей душе. Вот почему человеку кажется, будто это бес нашептывает ему такие мысли. И человек слышит их, но если он не склонен ко злу, то гонит их от себя. В этом, пожалуй, даже есть некоторая заслуга.
Но со мной дело обстоит иначе. Мысль избавиться от Кромицкого приходит ко мне не извне, она растет и крепнет внутри меня. Я уже нравственно дошел до того, что способен убить, и если не решаюсь и не решусь никогда на это, то, как я уже говорил, только из-за своих нервов. Роль моего демона сводится к тому, что он издевается надо мной, шепча мне в уши, будто убийство Кромицкого лишь доказало бы мою способность к действию и вовсе не было бы преступнее, чем желание убить.
Вот оно, то распутье, на котором я сейчас стою. Никогда я не думал, что зайду так далеко, и с удивлением смотрю в глубь своей души. Не знаю, искупил ли я хотя бы отчасти это падение своими неслыханными муками. Знаю только одно: тот, чья жизнь не укладывается в простой кодекс, признанный Анелькой и людьми ей подобными, тот, у кого душа перехлестывает через край такого сосуда, неизбежно будет повержен в прах.
9 июля
Сегодня в читальне Кромицкий указал мне какого-то англичанина, которого сопровождала необыкновенно красивая женщина, и рассказал их историю. Красавица эта, румынка по происхождению, была замужем за каким-то разорившимся румынским боярином, англичанин же, встретив их в Остенде, попросту купил ее у мужа. О таких случаях я слышал в жизни раз десять. Кромицкий даже назвал мне сумму, уплаченную за красавицу. Рассказ его произвел на меня странное впечатление. Я подумал: «Что ж, и это — способ. Конечно, постыдный и для продающего и покупающего, зато простой». От женщины в этих случаях можно скрыть сделку, а самой сделке придать по возможности приличный вид. Я невольно стал «примерять» этот способ к нашему положению. А что, если… Но у такого решения две стороны: по отношению к Анельке оно мне представлялось гнусной профанацией, по отношению же к Кромицкому — способом не только допустимым, но и могущим удовлетворить мою ненависть и презрение к нему. Если бы он на это согласился, тут-то и стало бы ясно, какой он мерзавец и каким чудовищным преступлением было выдать за него Анельку. Тогда сразу были бы оправданы все мои старания отнять у него жену. Но согласится ли он? «Ты его ненавидишь и потому готов приписать ему самое дурное», — говорил я себе. Однако, как я ни пытался быть объективным, я не мог забыть, что этот человек продал Глухов, коварно воспользовавшись доверенностью, полученной от жены, что он, в сущности, обманул Анельку и пани Целину, что, наконец, жажда наживы в нем явно сильнее всего. И не я один считал его одержимым «золотой лихорадкой». То же самое думал о нем и Снятынский, и моя тетушка, и пани Целина. А нравственный недуг такого рода всегда может довести человека до падения. Разумеется, все будет зависеть от состояния его дел. А каково оно, никто из нас толком не знает. Тетя предполагает, что неблагополучно. Мне думается, что он все свои деньги вложил в какое-то предприятие, рассчитывая получить от этого посева обильный урожай. Но получит ли? В этом он и сам, по-видимому, не уверен, и оттого он в постоянной тревоге и шлет десятки писем молодому Хвастовскому, своему уполномоченному на Востоке…