Волчий паспорт - Евгений Евтушенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Здесь вот, Никита Сергеевич, присутствует председатель Моссовета товарищ Бобровников. Я ему уже несколько раз писал заявления с просьбой, чтобы мне предоставили теплый гараж, и никакого результата. Если бы на моем месте был бы писатель-очернитель, то на основе этого конкретного факта он бы сделал свои негативные обобщения о работе Моссовета и лично товарища Бобровникова. Но мы, как писатели, должны вставать над нашими личными обидами, памятуя, что все это — легко устранимые мелочи по сравнению с интересами нашего народа.
Таким-то беззастенчивым образом этот эрзац-интеллигент получил не только теплый гараж, но и Союз писателей РСФСР, где он беспринципно и помпезно председательствовал много лет, совершая декадные набеги, заканчивавшиеся многосотенными банкетами, на российские автономные республики и области.
Когда Константин Симонов на той «предпервой» встрече попытался обуздать Соболева и других бьющих себя в грудь «недооцененных патриотов» и обратился к Хрущеву с напоминанием о том, что писатели и партработники были фронтовыми товарищами, Хрущев резко перебил его:
— Чего же вы хотите, товарищ Симонов, — чтобы мы специально для вас организовали новую войну, в которой вы бы снова проявили ваш патриотизм?
Хрущев вел себя бестактно, грубо оборвав Маргариту Алигер, пытавшуюся защитить своих товарищей-литераторов.
Эта «предпервая» встреча была описана в статье художника Лактионова, напечатанной «по горячим следам». С пародийным подхалимством Лактионов делился восторженными впечатлениями о том, как его дружески дергали за бороду, словно в сказке, встреченные на правительственных аллеях такие легендарные личности, как Буденный и Ворошилов. (Тогда невозможно было представить, что Ворошиловград снова станет Луганском.)
Через пять лет, в 1962 году, не на «предпервой», а на официальной «первой исторической встрече с интеллигенцией» нас уже брали не за бороду, а за глотку.
5. Шолохов и «Бабий Яр»
Но сначала о том писателе, который не любил себя отождествлять с интеллигенцией, да и саму интеллигенцию недолюбливал, — о Шолохове. Во время сталинских чисток он призывал к беспощадным расправам. В разгар «дела врачей» и антисемитского шабаша вокруг этой коллективной советской дрейфусиады — выступил с шовинистским призывом отменить псевдонимы. Он издевательски назвал повесть Эренбурга «Оттепель» — «слякотью». После дела Синявского и Даниэля в 1966 году, первого диссидентского процесса, когда впервые после смерти Сталина писателей снова бросили за колючую проволоку, Шолохов не постыдился упрекнуть судей в мягкотелости, с удовольствием добавив, что подобных контриков во время гражданской войны ставили к стенке. Все это горько перечислять, потому что его казачий Гамлет — Григорий Мелехов, Аксинья, Пантелей Прокофьич, да и сам тихий Дон — это великие образы, ставшие навсегда частью души каждого русского читателя вместе с Онегиным, Печориным, Анной Карениной, Алешей Карамазовым, Акакием Акакиевичем. Если даже Шолохов и воспользовался чьими-то рукописями при работе над романом, то я все равно ему благодарен за то, что он эти рукописи спас от исчезновения. Надо было только вовремя признаться в этом. Но и в «Донских рассказах» есть дивные описания людей, природы, и даже в ложном по концепции романе «Поднятая целина» неповторимы Макар Нагульнов, Лушка, дед Щукарь. Правда, при частом перечитывании «Тихого Дона» начинаешь замечать искусственность образов большевиков, как будто они были вписаны в последние минуты перед сдачей в набор, либо по чьему-то настоянию, либо под самовнушением для спасения романа в целом, либо их написал кто-то другой, а не сам Шолохов. А может быть, вся горестная разгадка в том, что Шолоховых было двое — один уникальный художник, а другой — хитренький, недобрый маленький человечишко? А может быть, будучи сам под страхом ареста, он совершил однажды преступление против нравственности, присоединившись к призывам типа «если враг не сдается, его уничтожают», а потом начал стремительно деградировать как личность и профессионал-писатель? Профессиональная деградация Шолохова — поучительный пример всем художникам: безнравственность в искусстве неумолимо переходит в депрофессионализацию.
В поэме «Под кожей Статуи Свободы», написанной в 1968 году, есть такой абзац, имеющий прямое отношение к Шолохову: «Когда-то я любил одного писателя. Его ранние книги были наполнены такими неповторимыми запахами земли, что казалось, будто все страницы переложены горьковатой серебристой полынью туманных долин. Но его провинциальное чванство перед слабыми и заискивание перед сильными мира сего, наконец доведенное до прямых призывов к убийству, убило для меня запахи его ранних книг». Это, конечно, преувеличение. Аксинья за Шолохова не отвечает. Но Шолохов отвечает за Шолохова.
Так о Шолохове я думаю сейчас. Но в моей литературной юности я его еще идеализировал как личность, будучи воспитанным на «Тихом Доне» и не зная многих неприятных оттенков его биографии.
В 1961 году газета «Литературная Россия» напала на мое стихотворение «Бабий Яр» стихами А. Маркова, а затем статьей В. Старикова, в которой он расправлялся со мной при помощи ссылок на Шолохова и других писателей. Я решил обратиться к самому Шолохову, попросить его, чтобы он не позволял шовинистам и антисемитам пользоваться его именем. Я позвонил ему в Вешенскую. Телефонную трубку взял его секретарь, но потом все-таки Шолохов подошел сам и, хотя мы не были лично знакомы, приветствовал меня весело, по-дружески:
— А, мой любимый поэт. Ну что, заедают тебя антисемиты? Держись, казак, — атаманом будешь…
Окрыленный таким неожиданно теплым непринужденным тоном да еще и тем, что Шолохов был в курсе моих дел, я попросил разрешения приехать. Шолохов радушно пригласил меня.
На следующее утро я вылетел в Вешен с кую транзитом через Ростов. В ростовском аэропорту меня ждали А. Соколов, секретарь местной писательской организации, и какой-то инструктор из обкома. Они уже знали, что я лечу к Шолохову. Вели они себя осторожно, даже боязливо, ни о чем не допытывались, но на самый последний момент перед моей посадкой в крошечный самолет местной авиалинии Соколов мне сказал с как бы извиняющейся улыбкой:
— Евгений Александрович, мы уважаем вас как поэта. Но Михаил Александрович у нас в стране один, и мы не хотим, чтобы его кто-то впутывал в ваши московские дела. Надеюсь, вы поймете нас правильно…
Из гигантского, не по росту станице Вешенской, аэродрома, специально построенного в честь недавнего прилета Хрущева в гости к живому классику, маленький пыльный автобус довез меня до парома. На другом берегу открылся пейзаж самой знаменитой казачьей станицы мира. Прямо перед нами возвышалось огромное белое здание с колоннами, окруженное сплошным забором: что-то вроде дворянского имения из бондарчуковского фильма «Война и мир».
— Это что, ваш Дом культуры? — спросил я пожилую казачку.
— Вы, видно, иногородний, — усмехнулась она. — Это барина нашего дом.
Я был потрясен тем, что именно так одностаничница назвала Шолохова. Мне казалось, что он для местных людей должен быть чем-то вроде святого. И вдруг барин. Да еще усмешка такая недобрая. Зависть, что ли? Но, подойдя к дому Шолохова, я понял эту усмешку. Возле глухих высоких ворот стояла самая настоящая милицейская будка, а в ней был самый настоящий милиционер! Это в своей-то родной станице! Милиционер, скучающе зевая, поинтересовался моей фамилией. Но это был не конец пропуска-тельной процедуры. Милиционер позвонил по внутреннему телефону, и ко мне из ворот вышел помощник Шолохова, как я потом узнал, бывший заведующий отделом обкома, получающий свою прежнюю зарплату из прежней партийной кассы за обслуживание классика. Но это был тоже не конец. Меня ввели во двор, и ко мне навстречу вышла жена Шолохова, но еще не он сам. Она провела меня в шолоховский кабинет. По пути мое внимание привлекла в прихожей голова оленя с красивыми печальными рогами.
Это трофей, — пояснила хозяйка дома. — В Крыму с Никитой Сергеичем охотились. Зайдите в кабинет Михаила Александровича, он скоро будет.
Я вошел в светлый просторный кабинет и опустился в мягкое кресло напротив письменного стола. Стол был завален грудой писем, в большинстве иностранных. Внимательно приглядевшись, как все тот же чеховский «злой мальчик», я заметил, что пара штемпелей на письмах была двух-трехгодичной давности, хотя письма были разбросаны так художественно, как будто их только что получили.
Шолохов возник в кабинете неслышно, почти крадучись, мягкой походкой рыси. Я его видел раньше только на фотографиях или очень издали на трибуне и поразился тому, какого он маленького роста, поспешив на всякий случай сесть. Я ожидал его увидеть в казачьем бешмете, в галифе, в сапогах, и — ничего подобного. Он был в явно заграничном, шведском свитере яркого современного дизайна. О себе он говорил исключительно в третьем лице.