Три романа о любви - Марк Криницкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нет, я пойду, — сказал он упрямо.
Он посмотрел внимательно на Тоню. Она продолжала сидеть на коленях у Прозоровского и теперь держала обе руки на его плечах и смотрела ему в лицо, запрокинув голову, влюбленными томными глазами.
И чем эта девушка была, в сущности, хуже той, другой и недоступной? Гордой… гордой! Да почему гордой, на каком основании? Чтобы гордиться чистотой и невинностью, для этого надо знать все обстоятельства жизни. А вот эта девушка, может быть, в тысячу раз святее и чище, морально чище.
— Хочешь на воздух? — спросил его Боржевский, крепко сжимая его за спину.
— Нет, он прав, — сказал Иван Андреевич, думая о Прозоровском.
Ему хотелось разрыдаться.
Он подошел к Прозоровскому и, покачиваясь, протянул ему руку.
— Я вас обидел: вы правы.
Прозоровский насмешливо на него взглянул.
Но ничего: он милый и все они тут милые.
Пошатываясь, он смотрел на Тоню. Ему нравилось, что у нее высоко поднятая головка и плотно сжатые губы. Она о чем-то думает, и мысли у нее не чужие, а свои.
Ему вспомнилось также лицо Лиды, тоже замкнутое и гордое, но смешно и наивно самоуверенное.
— Чистота и невинность, — сказал он громко и засмеялся.
— Пойдем, — толкнул его Боржевский.
— Куда это? — сказала Тоня и капризно топнула ногой.
Две девицы с голыми плечами, посыпанными пудрой, загородили ему дорогу.
— Детка, назюзюкался!
И одна из них нежно и искусно закрутила ему усы. У обеих были милые, веселые лица.
«Господи, я люблю их, я гибну!»
— Куда же это?
В дверях стояла хозяйка, и у нее волнообразно колыхалась грудь и тройной подбородок.
— Мосье, вы, может быть, в чем-нибудь сумлеваетесь? Окончательно могу вас заверить, что вам ни в чем не будет беспокойства. Мы вас чисто и хорошо положим. Вы можете быть окончательно спокойны: я вас могу очень и очень уверить… окончательно…
— Мы, мамаша, только на воздух.
— А вот пожалуйте сюда.
Она шла вперед, раскачиваясь, как утка, шевеля грузным и объемистым задом. Глаза были у нее черные, узенькие. С плеч падал большой белый шелковый платок, заметно поношенный. Она шла коридором, который имел несколько закоулков и показался Ивану Андреевичу бесконечным. Наконец, вышли. В голову ударил свежий воздух. Они стояли на небольшой терраске. Откуда-то сбоку падал из окон свет и доносились заглушенные звуки гармошки.
— Кто это играет? Да, в зале набралось еще гостей.
На воздухе было пронизывающе приятно. Сильно хотелось плакать от музыки и еще оттого, что он стоит тут в темноте. Свет окон тремя широкими полосами падал в сад, выхватывая часть голых сучьев корявых яблонь.
Усевшись на перила террасы, Иван Андреевич старался удержаться, чтобы не заплакать. Ему хотелось на что-то пожаловаться Боржевскому, который стоял тут же, солидно и вместе озабоченно куря.
На крыльцо с визгом вскочила черная лохматая собака. Глаза у нее блестели от отражения оконного света.
— Цыц! — крикнул Боржевский, но Иван Андреевич нагнулся и приласкал ее. Ему было понятно одиночество собаки.
— Зачем вы привели меня сюда? — наконец, обратился он к Боржевскому. — Я теперь понял самое главное. Ах, зачем вы меня привели сюда!..
— А что так?
— Вы не понимаете, что вы сделали. Вы душу мою отравили.
— А полноте, Иван Андреевич. Пить вам больше не следует. Пойдемте посидим еще немного так, просто, и айда домой. А жаль, что скоро. Хорошая подобралась компания.
Но Иван Андреевич хотел, чтобы Боржевский непременно его понял.
— Я не могу уже смотреть прежними глазами.
— На что, Иван Андреевич?
Дурнев задвигался от охватившего его волнения.
— На жизнь, на себя, на женщин.
— Будет. Вы слишком преувеличиваете. А что довольно любопытно здесь побывать, в особенности в первый раз, так это правда. Вот и все.
— Да не в том суть. Я хотел вам сказать… Эта девушка… Тоня… ведь она, понимаете ли, хорошая девушка. Вы согласны?
Боржевский кивнул насмешливо.
— Ведь она чудесная девушка… Она все понимает, все… Ее били… Понимаете? По щекам лупили, а она щеки подставляет…
Это сейчас в особенности почему-то мучило Ивана Андреевича. Он схватился за голову и заплакал.
— Ну, ну, полно.
— Не могу. Ну, чем она грязна? Вы скажите!..
— И охота вам только говорить об этом. Вы все преувеличиваете.
Иван Андреевич с силой толкнул Боржевского в плечо.
— Вы не понимаете: тут узел.
Смеющиеся глаза Боржевского его раздражали. Но он продолжал говорить, слушая собственные слова, которые звучали особенно громко и отчетливо, точно это были чьи-то посторонние слова.
— Это надо осмыслить, переварить. Это огромно, важно…
Он подошел к краю террасы и поглядел сбоку на освещенные окна с кисейными гардинами и на весь дом.
— Публичный дом… целая слобода… целая маленькая территория с керосинокалильным освещением… Государство в государстве. Ведь это же надо понять, а не просто и тупо принять: «это, мол, разврат», и баста!
Он громко рассмеялся. Но Боржевский его не понимал.
— Тут просвет…
Он стремительно направился в комнаты. Ему захотелось опять видеть и ощущать их всех.
— А не лучше ли домой — бай-баеньки? — говорил ему сзади, за спиной, Боржевский, когда они шли назад по коридору, где пахло смесью косметики и застоявшегося табачного дыма.
— Послушайте, а что скажет Петр Васильевич?
— Я презираю Петра Васильевича. — Дурнев вызывающе остановился.
— А Лидия Петровна?
Иван Андреевич смерил Боржевского взглядом: навязчивость и наглость этого человека переходили всякие границы. Что ему, наконец, нужно от него?
— По какому праву, милостивый государь, вы осмеливаетесь об этом мне говорить?
— Ну, будет, будет, голубчик… Какой вы горячий.
Ах, все это не то! Ему казалось, что он что-то забыл. Может быть, Боржевский даже прав. Что он сказал? Лидия? Да, конечно. Ведь это же и есть то самое, что нужно решить… сейчас же, не откладывая. Это и есть главная боль.
Иван Андреевич попытался себе представить Лидию.
Отчего у нее такой глупый и важный вид? И совсем нет боков.
Он неприязненно, с раздражением усмехнулся.
И, вообще, длинная шея, долгий нос… губы вот так брезгливо опущены…
Он пожал нетерпеливо плечами…
— Будет вам, пойдемте! — настаивал Боржевский. — Ведь это же нехорошо. Подумайте, вы — жених, человек с солидным положением.
Иван Андреевич хотел легонько отстранить Боржевского, который не пускал его в дверь.
— Вот оказия! Человек! — крикнул тот. — Шубу и калоши барину!
— Но позвольте, я не дитя… Впрочем, понимаю. Вам жаль будущего гонорара. (Иван Андреевич грубо рассмеялся). Я могу вас успокоить: я все-таки доведу начатое до конца. А сейчас я прошу мне не мешать.
— Стыдитесь, Иван Андреевич, вы забыли…
— Что я забыл?
Он говорил что-то о своем долге.
— Увести меня? Что за вздор? Какой долг?
— Мой долг увести вас отсюда, — говорил Боржевский быстро, и его пестрая бородка смешно двигалась.
От конца коридора спешила хозяйка.
— Мосье, я окончательно не дам вам вашей шубы. Девочки!
Она похлопала в ладоши. Потряхивая монистами, выпрыгнули румынка и турчанка. Одна из них оттащила в сторону Боржевского и погрозила ему пальцем.
— Ох, какой сердитый старик! Пойдем, Вася, Ваня или Гриша… да и не все ли равно? Правда ведь, детка? Все равно. Пойдем, что ли… Спроси мне мандаринов.
— Почему мандаринов? Но, впрочем, все равно. Человек!
Девушка висла у него на правом локте.
— Будет подано, — кивнула головой хозяйка.
— Элиз, вы?
Она сделала жест рукой.
— Пойдемте, — говорила Элиз, мелодично звеня серьгами и увлекая Ивана Андреевича. — Милый! Какой вы милый! Я ужасно люблю блондинов. Вас я обожаю.
Нет, это — не румынка. Ту зовут Катей. Это — совсем другая. Откуда она взялась?
Он смотрел в ее личико с наивными, ярко накрашенными губами и детски-трогательными глазами. Почему он не заметил ее раньше? И почему они все здесь, решительно все, так интересны? Может быть, потому, что пудра придает их лицам странную трогательную безжизненность. Они точно были живы… когда-то, и потом умерли, чтобы ожить опять вот здесь, на окраине города, в черную ночь!
Сзади до него доносился отрывистый разговор Боржевского с хозяйкой.
— В шесть часов, завтра…
Ему хотелось крикнуть: «Вздор!.. врет!»
— Понимаю, понимаю, — говорила хозяйка: — Ох, я понимаю… Я окончательно понимаю… Я ведь вас очень хорошо знаю, мосье Боржевский, я вас очень хорошо знаю… Все-таки… Элиз!
Девушка оставила руку Ивана Андреевича.
— Отчего? — спросил он, испытывая отчаяние.