Том 12. Преображение России - Сергей Сергеев-Ценский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мама, а если его убили где-нибудь на фронте? — спросила Таня.
— Да, могли убить, конечно… Он, разумеется, шел в самые опасные места. Могли.
— А если он, мама, жив, то почему же нам его не найти?
— Как же его найти?.. Конечно, я бы хотела, я бы очень хотела.
— Мама, я попробую! Я, может быть, его найду!.. Вот теперь я уж знаю, какого он роста и сколько ему лет, а то ведь я и этого не знала.
— Ну где там ты его найдешь!.. Хотя Даутов — это не иголка в возу сена, разумеется, — он должен занимать теперь какое-нибудь видное место!
— Вот видишь!.. Этот Па-ту-та, он так себе какой-то! Я ведь тебе говорила утром. А Даутова можно найти, можно! Я попробую!
Мать притянула ее к себе, поцеловала влажными тонкими губами в лоб, пригладила волосы и сказала тихо:
— Закрывай окно, пора зажигать лампу… Этот Патута теперь над нами смеется, над глупыми… Пусть смеется.
— Ничего, ничего, мама! — горячо зашептала Таня ей в ухо. — Я тебя уверяю, — я когда-нибудь все-таки найду Даутова!.. А если он убит, то я узнаю — где!
1934 г.
Часть вторая
Загадка кокса
Глава первая
IЧеловеку этому, которого зовут Леней, ровно два года пять месяцев. Волосенки у него желтые, торчат вразброд: хорошо бы остричь его под машинку. Глаза у него зеленовато-серые, на первый взгляд страшно лукавые, продувные. Нос широкий, не то сплюснутый, не то курносый. Щеки гладенькие, розовые.
Ходить он как-то не умеет — бегает. Коленки у него внутрь, и оттого бегает он смешнейшим образом, как утенок.
Человек этот имеет уже собственность, и большую. У него нянька Марийка — девочка лет тринадцати, Пушок — маленький белый пудель-щенок, и котенок — плаксивый, дымчатый, шерсть лезет; потом книжки с картинками, которые он потихоньку рвет, и ящик с игрушками, которые он ломает. Так как и отец и мать его — преподаватели гимназии, то есть у него еще и коробка с большими классными буквами, из которых он знает около десяти штук.
Дядя Черный лежит на диване и читает. Он хотел заехать к своим бывшим товарищам в праздник, когда они дома с утра, но так случилось, что приехал в будни. Теперь они в гимназии. Марийка на кухне, а около него примостился Леня с коробкой букв.
Он вынимает их одну за другой и, облизывая губы и пыхтя, говорит:
— Эта жжы… Жжук… Эта ммы… мму-му-у… Коровка. А эта? Дядя, а эта? — и показывает твердый знак.
Дядя Черный косит глаза, долго думает и говорит с чувством:
— Брось коробку!
— Брось, — повторяет Леня. — А это?
И хвостом вниз он вытаскивает «б», потом «ю», потом роняет все буквы на пол и лезет под стол их собирать.
Дядя Черный не выспался ночью в тесном вагоне. Диван, на котором он лежал теперь, был короткий, некуда девать ног. В голове устало шумело. И хотелось кому-то близкому сказать, что он вообще устал от жизни, что сколько лет уже он бесцельно мечется по жизни, и все один. Но близкого никого не было, и сказать было некому.
В комнате в углу торчала этажерка с книгами, на комоде — зеркало, на стене — круглые часы. У всего был кислый, будничный вид.
Позади за дядей Черным осталась длинная дорога. Вот влилась она, как река в озеро, в человеческое жилье; завтра выйдет и пойдет дальше. Опять вольется в чье-нибудь жилье, — опять выйдет. Пусто, хотя и просторно. А в комнате было тесно: всю ее наполнял маленький человек, которого дядя Черный видел раньше только два года назад, — тогда человек этот был красный, безобразный, крикливый, — и говорил о нем матери:
— Да, малец, собственно говоря… ничего, малец хороший…
Но, чувствуя, что говорит только так, как принято, а до мальца ему нет никакого дела, он для очистки совести добавлял:
— Впрочем, может быть, идиотом выйдет.
Теперь этот малец, круглый, мягкий и теплый, с такими плутоватыми глазенками, совал ему в лицо маленькую игрушку из папье-маше и говорил:
— Уточка!
Потом подносил другую и говорил:
— Овечка!
Вытаскивал третью и говорил:
— Гусь!
— Познания твои ценны, — сказал ему дядя Черный.
Сам он стал дядей Черным только с этого дня, — раньше его звали иначе, но так назвал его Леня, и все забыли, как его звали раньше.
Чумазая Марийка забегала иногда в комнату, ставила в шкаф чистую посуду, которую мыла на кухне, потом уходила, усердно хлопая дверью, а дядя Черный говорил Лене:
— Пошел бы ты, братец ты мой, куда-нибудь — к Марийке, что ли, — а я бы уснул, а? Поди к Марийке!
— Я не хочу, — лукаво щурился Леня.
— Из этого что же следует, что ты не хочешь? Ты не хочешь, а я хочу. И, кроме того, ты теперь тут хозяин, а я гость, а гостям… насчет гостей, братец… долго об этом говорить… Поди к Марийке!
Дядя Черный, — так считалось, — делал в жизни какое-то серьезное дело. Таких маленьких людей, как Леня, он видел только издали, летом. Думал о них добродушно и мирно: «Копаются в песочке». Иногда случалось погладить малыша по голове и сказать при этом: «Так-с… Ты, брат, малый славный, да… А тебя собственно как зовут?» Повторял: «Так-с… Это, братец ты мой, хорошо». И уходил. Но здесь в первый раз случилось так, что уйти было нельзя.
Он перешел было в другую комнату и улегся на койку товарища, отца Лени, но Леня пришел и туда, достал валявшийся под шкафом кусок канифоли и засунул в рот.
— Фу, гадость! Брось сейчас же! Нельзя! — поднялся дядя Черный.
Зачем же? Леня совсем не хотел бросать. Пришлось встать и вырвать насильно. Леня залился слезами.
— Да, поори теперь!.. За тобой если не смотреть, ты и половую тряпку съешь, — свирепо говорил дядя Черный.
Мельком поглядел на себя в зеркало и увидел такое донельзя знакомое, свое лицо, что отвернулся.
Леня стоял в угол носом, коротенький, в белой рубашонке, подвязанной пояском, в серых штанишках, ботиночках — настоящий человек, только маленький. Стоял и плакал, — на щеке сверкала слезинка.
— Ну-с… Ты чего плачешь? — подошел к нему дядя Черный. — Канифоль есть нельзя. Видишь ли, канифоль — это для скрипки… Это тебе не апельсин… вот-с. И кроме того, это — бяка! — вспомнил он детское слово. — Бяка, понимаешь?
Взял было его за плечи, но Леня отвернулся, уткнулся в угол еще глубже и всхлипывал.
— Э-э, брат, если ты будешь тут орать, то пошел вон! — сказал дядя Черный.
Сказал просто, но Леня вдруг закричал во весь голос, как кричат большие люди, повернул к нему оскорбленное лицо — лицо несомненное и тоже свое — и побежал, плача навзрыд, стуча ножонками, зачем-то растопырив руки.
И все-таки дядя Черный думал, что это канифоль: попал кусочек куда-нибудь под язык и режет. Нужно вынуть.
На кухне, куда он пришел за этим, Леня сидел уже на руках у Марийки, и Марийка вытирала ему лицо и напевала:
— Зайчик серенький, зайчик беленький, а Леник маленький, а Пушок славненький…
Леня увидел дядю Черного и отвернулся, опять заплакал навзрыд.
— Чего он? — спросил дядя Черный.
— Леник, а вон дядя, а вон дядя, — заспешила Марийка. — Не плачь, Леник, это он на Пушка так, дядя, — это не на Леню… Дядя говорит: «Пошел вон, Пушок!» А Пушок вертится — гам-гам!.. А дядя: «Пушок, пошел вон!» А на Леню зачем? Леня у нас славненький, а Пушок — мяконький, а зайчик — беленький!.. А дядя — хороший, дядя знает, что Леня не любит… На Леню зачем? Это Пушок… Ах, Пушок этакий!.. Пошел вон, Пушок!..
Пушок, кудлатенький белый песик, — он тут же. Он лает по-молодому, припадает на передние лапы, визжит.
Дяде Черному становится неловко. Он идет в сад, где осень. Небо чистое, солнце. Немного холодно. В тополях шуршат, стараясь упасть, листья.
Он хочет осознать, почему неловко. Представляет: Марийка, Леня, Пушок, «пошел вон!» — и делает вывод: «У малого есть чувство собственного достоинства… Вот поди же».
IIДядя Черный ходил по небольшому садику, где уже увяли маслины, покраснели листочки у груши и скорежилась ялапа, но все было легким и радостным: природа умеет умирать.
Видел и любил в мире дядя Черный только краски, и теперь, гуляя, представил два ярких пятна: загорелое, жаркое, широкое — лицо Марийки, и бело-розовое с синими тенями — Ленино лицо. На осенне-усталом фоне это выходило выпукло и сочно.
Осенью все тончает и сквозит, и дядя Черный молитвенно любил осень — самое вдумчивое, легкое, интимное и богатое из всех времен года.
Засмотрелся на кружевные верхушки тополей и забыл о Лене, но Леня вышел тоже в сад, вместе с Марийкой. Марийка — в теплом платке, и в каком-то синеньком балахончике Леня.
— А, приятель!
Леня уже улыбался широким галчиным ртом, и опять глазенки его казались лукавыми.
В руке у Марийки были судки.
— Доглядайте за Ленечкой, панич; я пiду за обiдом.