Записки кавалерист-девицы - Надежда Дурова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Настала глубокая осень. Темные ночи, грязь, мелкий дождь и холодный ветер заставляют нас собираться перед камином то у того, то у другого из наших полковых товарищей. Некоторые из них превосходные музыканты; при очаровательных звуках их флейт и гитар вечера наши пролетают быстро и весело.
Поход обратно в Россию
Нет ни одного из нас, кто бы радостно оставлял Голштинию; все мы с глубочайшим сожалением говорим «прости» этой прекрасной стороне и ее добродушным жителям. Велено идти в Россию. Голштиния, гостеприимный край, прекрасная страна! Никогда не забуду я твоих садов, цветников, твоих светлых прохладных зал, честности и добродушия твоих жителей! Ах, время, проведенное мною в этом цветущем саду, было одно из счастливейших в моей жизни!..
Я пришла к Лопатину сказать, что полк готов к выступлению. Полковник стоял в задумчивости перед зеркалом и причесывал волосы, кажется, не замечая этого. «Скажите, чтоб полк шел; я останусь здесь на полчаса», – сказал он, тяжело вздохнув. «О чем вы вздохнули, полковник? Разве вы не охотно возвращаетесь на родину?» – спросила я. Вместо ответа полковник еще вздохнул. Выходя от него, я увидела меньшую баронессу, одну из хозяек нашего полковника, прекрасную девицу лет двадцати четырех, всю расплаканную. Теперь я понимаю, отчего полковнику не хочется идти отсюда… Да! В таком случае родина – Бог с ней!
Итак, не охотно и с горестию расстались мы с Голштиниею и, конечно, уже навсегда? Там нас любили, хотя не всех – это правда; но где же любят всех! Нас любили по многим отношениям: как союзников, как надежных защитников, как русских, как добрых постояльцев и, наконец, как бравых молодцов; последнее подтверждается тем, что за эскадроном нашим следуют три или четыре амазонки! Все они в полной уверенности выйти замуж за тех, за кем следуют. Но разочарование ближе, нежели они думают; одна из них взята Пел***, сорокалетним женатым сумасбродом; он хочет нас всех уверить, что его Филлида следует за ним, уступая силе непреодолимой любви к нему! Мы слушаем, едва удерживаясь от смеху. Непреодолимая любовь к Пел***! К плешивому чучеле, смешному и глупому! Разве какое-нибудь очарование… – всего в свете прекраснее его лягушачьи глаза!
Что за странный расчет выбирать для похода самую дурную пору! Теперь глубокая осень, грязная, темная, дождливая; у нас нет другого развлечения, кроме смешных сцен между нашими влюбленными парами. Вчера вечером Торнези рассказывал, что был у Пел***, son objet[18] сидела тут же, вся в черном и в глубокой задумчивости; Пел*** смотрел на нее с состраданием, которое в нем до крайности смешно и неуместно. «Вот что делает любовь, – сказал он, вздыхая, – она томится, грустит, не может жить без меня! Гибельная страсть – любовь!..» Торнези едва не задохся, стараясь удержаться от хохота. «Да ведь ты с нею, чего ж ей грустить?» – «Все сомневается в моей любви; не надеется удержать меня навсегда при себе». – «Разумеется, ты ведь женат; я не понимаю, на что ты взял ее». – «Что ж мне было делать? Она хотела утопиться!..» – «Я, право, не знаю, – говорил мне Торнези, – где бы она утопилась; кажется, в Ютерзейне вовсе нет реки. Пел*** долго еще врал в этом тоне; но, послушай, какой был финал всему этому и как Пел*** достоин был знать и видеть его: я вышел приказать, чтоб подали мою лошадь; возвращаясь, встретил в сенях задумчивую красавицу; она бросилась мне на шею, прижалась лицом к моему лицу и заплакала: Cher officier! Sauvez moi de се miserable! Je le deteste! Je ne l'ai jamais aime; il m'a trompe![19] Она не имела времени более говорить; Пел*** отворил дверь из комнаты; увидя нас вместе, он ни на минуту не смутился: столько уверен в силе своей красоты и достоинстве! Проклятый шут!..»
Познань. Здесь назначено было судьбою расторгнуться всем связям любовным; я узнала это случайно; мне надобно было идти в полковую канцелярию к Я***, который теперь в должности адъютанта, потому что бедный наш Тызин не мог уже более не только заниматься должностью, но даже и следовать за полком; он остался в каком-то немецком городке с своею молодою и опечаленною женой. Квартира Я*** состояла из четырех комнат; в двух была канцелярия, а в двух он жил сам с пажиком, которого мы все называли прекрасным бароном. Узнав, что адъютанта нет дома, я пошла на его половину к барону; но, отворя дверь, остановилась в недоумении, не зная, идти или воротиться.
По зале ходила молодая дама в величайшей горести; она плакала и ломала руки. Окинув глазами комнату и не видя прекрасного барона, я стала всматриваться в лицо плачущей красавицы и узнала в ней пажика Я-го. «Ax, Dieu! A quai bon cette metamorphose, et de quai vous pleurez si amirement?..»[20] Она отвечала мне по-немецки, что она очень несчастлива, что Я*** отправляет ее обратно в Гамбург и что она теперь не знает, как показаться в свою сторону. Пожалев о ней искренно, я ушла. На другой день, на походе, не видя уже более ни одной из наших амазонок за эскадроном, я спросила Торнези, какая участь постигла их. «Самая обыкновенная и неизбежная, – отвечал он, – ими наскучили и отослали».
Обыкновенно впереди эскадрона едут песенники и поют почти во весь переход; не думаю, чтоб им это было очень весело; даже и по доброй воле наскучило бы петь целый день, а поневоле и подавно. Сегодня я была свидетельницею забавного способа заохочивать к пению: Веруша, унтер-офицер, запевало, несчастнейший из всех запевал, начинает всякую песню в нос голосом, какого отвратительнее я никогда не слыхала и от которого мы с Торнези всегда скачем, сломя голову, прочь; теперь он был что-то не в духе, а может, нездоров, и пел, по обыкновению, дурно, но, против обыкновения, тихо; Рженсницкий заметил это: «Ну, ну, что значит такой дохлый голос? пой, как должно!..» Веруша пел одинаково. «А, так я же тебе прибавлю бодрости!» – и с этим словом зачал ударять в такту нагайкою по спине поющего Веруши… Я увидела издали эту трагикомедию, подскакала к Рженсницкому и схватила его за руку: «Полно, пожалуйста, ротмистр! Что вам за охота! Ну, пойдут ли песни на ум, когда за спиной нагайка!..» Я имею некоторую власть над умом Рженсницкого; он послушался меня, перестал поощрять Верушу нагайкою и отдал ему на волю гнусить, как угодно.
Витебск. Вот мы и опять в земле родной! Меня это нисколько не радует; я не могу забыть Голштинию! Там мы были в гостях; а мне что-то лучше нравится быть гостем, нежели домашним человеком.
Квартирами полку нашему назначено местечко Яновичи, грязнейшее из всех местечек в свете. Здесь я нашла брата своего; он произведен в офицеры и, по просьбе его, переведен в наш Литовский полк. Я, право, не понимаю, отчего у нас обоих никогда нет денег? Ему дает батюшка, а мне государь, и мы вечно без денег! Брат говорит мне, что если бы пришлось идти в поход из Янович, то жиды уцепятся за хвост его лошади; сильнее этого нельзя было объяснить, как много он задолжал им. «Что же делать, Василий! моя выгода только та, что я не должен, а денег все равно нет». – «У вас будут; вам пришлет государь». – «А тебе отец; а отец отдаст последние». – «И то правда; разве написать к батюшке?» – «А ты еще этого не сделал?» – «Нет!» – «Пиши, пиши с этою ж почтой».