Чевенгур - Андрей Платонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Еще есть организация массового производительного труда в форме субботников, для ликвидации разрухи и нужды рабочего класса, это должно воодушевлять массы вперед и означает собою великий почин.
— Чего — великий почин? — не расслышал Жеев.
— Понятно, почин коммунизма, — пояснил Чепурный, — отсталые районы его со всех концов начинают, а мы кончили.
— Покуда кончили, давай лучше не начинать, — сразу предложил Кирей.
— Кирюша! — заметил его Прокофий. — Тебя кооптировали, ты и сиди. Старик-прочий все время видел на столе бугор бумаги: значит, много людей ее пишут — ведь рисуют буквы постепенно и на каждую идет ум, — один человек столько листов не испортит, если б один только писал, его бы можно легко убить, значит — не один думает за всех, а целая толика, тогда лучше откупиться от них дешевой ценой и уважить пока.
— Мы вам задаром тот труд поставим, — уже недовольно произнес старик, — мы его по дешевке подрядимся стронуть, только далее его не обсуждайте, это же одна обида.
— Товарищ Чепурный, у нас налицо воля пролетариата, — вывел следствие из слов старика Прокофий.
Но Чепурный только удивился:
— Какое тебе следствие, когда солнце без большевика обойдется! В нас же есть сознание правильного отношения к солнцу, а для труда у нас нужды нет. Сначала надо нужду организовать.
— Чего делать — найдем, — пообещал старик. — Людей у вас мало, а дворов много, — может, мы дома потесней перенесем, чтобы ближе жить друг к другу.
— И сады можно перетащить — они легче, — определил Кирей. — С садами воздух бывает густей, и они питательные.
Прокофий нашел в бумагах доказательство мысли старика: все, оказывается, уже было выдумано вперед умнейшими людьми, непонятно расписавшимися внизу бумаги и оттого безвестными, осталось лишь плавно исполнять свою жизнь по чужому записанному смыслу.
— У нас есть отношение, — просматривал бумаги Прокофий, — на основании которого Чевенгур подлежит полной перепланировке и благоустройству. А вследствие того — дома переставить, а также обеспечить прогон свежего воздуха посредством садов, — определенно надлежит.
— Можно и по благому устройству, — согласился старик.
Весь Чевенгурский ревком как бы приостановился — чевенгурцы часто не знали, что им думать дальше, и они сидели в ожидании, а жизнь в них шла самотеком.
— Где начало, там и конец, товарищи, — сказал Чепурный, не зная, что он будет говорить потом. — Жил у нас враг навстречу, а мы его жиляли из ревкома, а теперь вместо врага пролетариат настал, либо мы его жилять должны, либо ревком не нужен.
Слова в Чевенгурском ревкоме произносились без направления к людям, точно слова были личной естественной надобностью оратора, и часто речи не имели ни вопросов, ни предложений, а заключали в себе одно удивленное сомнение, которое служило материалом не для резолюций, а для переживаний участников ревкома.
— Кто мы такие? — впервые думал об этом вслух Чепурный. — Мы — больше ничего как товарищи угнетенным людям стран света! И нам не надо отрываться из теплого потока всего класса вперед либо стоять кучей — как он хочет, а класс тот целый мир сделал, чего ж за него мучиться и думать, скажи пожалуйста? Это ему — такая обида, что он нас в остатки сволочи смело зачислит! Здесь мы и покончим заседание — теперь все понятно и у всех на душе тихо.
Старик-прочий временами болел ветрами и потоками — это произошло с ним от неравномерного питания: иногда долго не бывало пищи, тогда, при первом случае, приходилось ее есть впрок, но желудок благодаря этому утомлялся и начинал страдать извержениями. В такие дни старик отлучал себя ото всех людей и жил где-нибудь нелюдимо. С жадностью покушав в Чевенгуре, старик еле дождался конца заседания ревкома и сейчас же ушел в бурьян, лег там на живот и начал страдать, забыв обо всем, что ему было дорого и мило в обыкновенное время.
Чепурный вечером выехал в губернию — на той же лошади, что ездила за пролетариатом. Он поехал один в начале ночи, в тьму того мира, о котором давно забыл в Чевенгуре. Но, еле отъехав от околицы, Чепурный услышал звуки болезни старика и вынужден был обнаружить его, чтобы проверить причину таких сигналов в степи. Проверив, Чепурный поехал дальше, уже убежденный, что больной человек — это равнодушный контрреволюционер, но этого мало — следовало решить, куда девать при коммунизме страдальцев. Чепурный было задумался обо всех болящих при коммунизме, но потом вспомнил, что теперь за него должен думать весь пролетариат, и, освобожденный от мучительства ума, обеспеченный в будущей правде, задремал в одиноко гремевшей телеге с легким чувством своей жизни, немного тоскуя об уснувшем сейчас пролетариате в Чевенгуре. «Что нам делать еще с лошадьми, с коровами, с воробьями?» — уже во сне начинал думать Чепурный, но сейчас же отвергал эти загадки, чтобы покойно надеяться на силу ума всего класса, сумевшего выдумать не только имущество и все изделия на свете, но и буржуазию для охраны имущества; и не только революцию, но и партию для сбережения ее до коммунизма.
Мимо телеги проходили травы назад, словно возвращаясь в Чевенгур, а полусонный человек уезжал вперед, не видя звезд, которые светили над ним из густой высоты, из вечного, но уже достижимого будущего, из того тихого строя, где звезды двигались как товарищи — не слишком далеко, чтобы не забыть друг друга, не слишком близко, чтобы не слиться в одно и не потерять своей разницы и взаимного напрасного увлечения.
* * *На обратном пути из губернского города Пашинцева настиг Копенкин, и они прибыли в Чевенгур рядом на конях.
Копенкин погружался в Чевенгур, как в сон, чувствуя его тихий коммунизм теплым покоем по всему телу, но не как личную высшую идею, уединенную в маленьком тревожном месте груди. Поэтому Копенкин хотел полной проверки коммунизма, чтобы он сразу возбудил в нем увлечение, поскольку его любила Роза Люксембург, а Копенкин уважает Розу.
— Товарищ Люксембург — это женщина! — объяснял Копенкин Пашинцеву. — Тут же люди живут раскинувшись, навзничь, через пузо у них нитки натянуты, у иного в ухе серьга, — я думаю, для товарища Люксембург это неприлично, она бы здесь засовестилась и усомнилась, вроде меня. А ты?
Пашинцев Чевенгура нисколько не проверял — он уже знал всю его причину.
— Чего ей срамиться, — сказал он, — она тоже была баба с револьвером. Тут просто ревзаповедник, какой был у меня, и ты его там видел, когда ночевал.
Копенкин вспомнил хутор Пашинцева, молчаливую босоту, ночевавшую в господском доме, и своего друга-товарища Александра Дванова, искавшего вместе с Копенкиным коммунизм среди простого и лучшего народа.
— У тебя был один приют заблудившемуся в эксплуатации человеку, — коммунизма у тебя не происходило. А тут он вырос от запустения — ходил кругом народ без жизни, пришел сюда и живет без движения.
Пашинцеву это было все равно: в Чевенгуре ему нравилось, он здесь жил для накопления сил и сбора отряда, чтобы грянуть впоследствии на свой ревзаповедник и отнять революцию у командированных туда всеобщих организаторов. Всего больше Пашинцев лежал на воздухе, вздыхал и слушал редкие звуки из забытой чевенгурской степи.
Копенкин ходил по Чевенгуру один и проводил время в рассмотрении пролетариев и прочих, чтобы узнать — дорога ли им хоть отчасти Роза Люксембург, но они про нее совсем не слышали, словно Роза умерла напрасно и не для них.
Пролетарии и прочие, прибыв в Чевенгур, быстро доели пищевые остатки буржуазии и при Копенкине уже питались одной растительной добычей в степи. В отсутствие Чепурного Прокофий организовал в Чевенгуре субботний труд, предписав всему пролетариату пересоставить город и его сады; но прочие двигали дома и носили сады не ради труда, а для оплаты покоя и ночлега в Чевенгуре и с тем, чтобы откупиться от власти и от Прошки. Чепурный, возвратившись из губернии, оставил распоряжение Прокофия на усмотрение пролетариата, надеясь, что пролетариат в заключение своих работ разберет дома, как следы своего угнетения, на ненужные части и будет жить в мире без всякого прикрытия, согревая друг друга лишь своим живым телом. Кроме того — неизвестно, настанет ли зима при коммунизме или всегда будет летнее тепло, поскольку солнце взошло в первый же день коммунизма и вся природа поэтому на стороне Чевенгура.
Шло чевенгурское лето, время безнадежно уходило обратно жизни, но Чепурный вместе с пролетариатом и прочими остановился среди лета, среди времени и всех волнующихся стихий и жил в покое своей радости, справедливо ожидая, что окончательное счастье жизни вырабатывается в никем отныне не тревожимом пролетариате. Это счастье жизни уже есть на свете, только оно скрыто внутри прочих людей, но и находясь внутри — оно все же вещество, и факт, и необходимость.