Избранные произведения. Том 2 - Всеволод Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— На Дон хочется, право слово… И тужурку эвон какую дали! — Он потрогал новую кожаную тужурку и слабым редким голосом сказал: — А все тянет. Сколько весен, парень, я пропускал! И все — пахота пропадала. Перелил я лемех на пулю…
Ламычев, кажется, впервые так тоскующе говорил о земле. Пархоменко слушал его молча. Он понимал Ламычева. Так как Ламычев не участвовал теперь в боях, то ему, при его большом тщеславии, трудно было поверить в победу, но, видя трофеи Красной Армии и отступление кадетов, нельзя было не верить. И это раздвоение мыслей и волновало, и злило его, и тянуло его домой, к земле. Было и еще другое, что он стеснялся высказать: Лиза была беременна, и Ламычев опасался, что она не только родит в городе, но и не поедет вообще на Дон, а Терентию Саввичу страстно хотелось, и в особенности теперь, после выздоровления, чтобы внук рос на земле, на пахоте, которую отвоевал он — Терентий Ламычев. И когда он представлял себе, как мальчишка бежит вдоль межи за плугом, который ведет его отец, Василий Гайворон, и как грачи с криком летят в разные стороны от этого шустрого мальчишки, во рту у Ламычева делалось солоно.
Покуривая табачок, Ламычев гладил свои курчавые, сильно поседевшие на висках волосы и говорил о немцах, уже заметно ослабевших, и о белоказаках, которые тоже вряд ли долго смогут воевать.
— Скоро тебе, Александр Яковлевич, тоже на родину возвращаться.
— Придется, — сказал Пархоменко.
— Все-то мы Спиридоны-повороты, — сказал, смеясь, Ламычев. — А тебя на землю не поворачивает?
— Я как-то на завод повернул, такой у меня поворот.
— Завод, он, как переметина на стогу удерживает сено, тоже держит крепко человека. Но я вот присмотрелся к народу здесь, в Царицыне, и к нашим украинским выходцам и должен сказать: хлопот у вас на Украине будет с мужиком много.
Пархоменко покоробило его сравнение.
— Ты не морщись, Александр Яковлевич, правда — она не в шелку спрятана, а в грубом холсте лежит. Гетман, верно, мужика к нам толкнул, хлеб у него греб, землю не давал забирать у помещика, а если ты засеял самосильно, говорит, так опять: отдай половину помещику, а с будущего года изволь сеять только свои или арендованные земли! Ну, и мужик зол.
— Со злым человеком иногда легче толковать.
— Понять его легче, это верно. Мужик зол, гетман его толкнул, и куда еще некоторый мужик пойдет, мне, например, неизвестно. Российского мужика, я вижу, тут с теркой протерли и на этих самых, на комбедах, показали, что уж если голодать, так всем народом равномерно голодать. Нет, украинский мужик еще до ижицы не дошел. Я так понимаю, что он в середине букваря находится.
Пархоменко внимательно посмотрел на него:
— Тебе бы, Терентий Саввич, со Сталиным поговорить.
— Довелось, уже три раза встречался.
— Ну?
— Полезный человек, понимает. Ты сделаешь шаг, а он таких же десять в это время и все-таки душой рядом с тобой идет. Я за него в любом бы деле поручился.
Они переглянулись, и так как оба уловили одну и ту же хорошую мысль, то и одинаково хорошо улыбнулись.
Ламычев свернул новую папироску и, думая, должно быть, о казаках, сказал:
— И еще я в Сталине одобряю, что он коня понимает.
— Как так?
— Да так, что на коне я его ни разу не видел, а скажи мне — поделись, Ламычев, мыслями про Сталина, я б так начал: «Помню, подъезжает он ко мне на коне, а конь под ним прямо золото золотом, сам он его вырастил». Помнишь, я про рейд в тыл Мамонтову придумал? А оказалось, позже я узнал, он его еще раньше меня придумал. Но всадника не хватило тогда. Теперь вот ты рассказываешь, что Стальная дивизия да сальцы ударили в тыл атамановцам. А ведь это его план?
— Его.
— И громыславцы тогда, на моих конях, тоже ведь по его плану скакали. Он понимает, что казака в степи пехотой-матушкой не уловишь. А откуда Четвертая кавалерийская дивизия Буденного выросла? Помяни мое слово, что Сталин своего на коне добьется.
Постукивая рукой по стене и глядя в потолок, он сказал:
— И Васька, зятек-то мой чертов, к Буденному ушел. Прельстился эскадроном командовать!
— Парень удалой.
— Завеет его куда-нибудь далеко буйным ветром. И ревнив к тому же — тьфу! Да и горяч. Жена беременна, а он ей говорит: иди в наш передвижной лазарет. Я ему говорю: «Эх ты, дублон, кто пересаживает яблоню, если она почку завязала?» А он мне: «Ничего, папаша, новорожденный все равно казаком, лыцарем будет». И еще хохочет. Вот какую мы пружину закрутили.
Он вздохнул.
— И выходит, нашел я ему немецких этих коней в Бекетовке, да и на свою голову.
Он посмотрел на Пархоменко, и лицо его вдруг засияло.
— Выкатывают орудия, которые везут на этих откормленных конях. Врага подпустить, приказывает, на дистанцию пулеметного огня. А пулеметы все на тачанках, а кони в них мои впряжены. Трах, трах, тах! И вылетает тут конница! Азарт этот Буденный такой употребляет, что даже пулеметчики и артиллеристы орудия бросят, схватят шашки и тоже в окончательную атаку.
И, качая головой, он проговорил:
— Хорошая, красивая штука — конь! Когда на хорошем коне сидишь, как будто у тебя два сердца в груди.
… Зимой Пархоменко, вместе с другими украинцами, вернулся на родину.
Ламычев отказался ехать на Украину, он взял только адрес Пархоменко и сказал, что будет исправно писать. И точно, он писал ему довольно часто. Все его письма, как обычно у крестьян, начинались с многочисленных поклонов, а о себе он писал очень коротко: «К сему подписуюсь жив и здоров, награжденный командир Терентий Ламычев». Но смутно можно было уловить, что он чем-то недоволен. Работал он теперь по снабжению дивизии Буденного, и как будто работа ему нравилась: с восторгом, например, он сообщал, что им даже обозы, этот бич армии, удалось использовать на роли службы снабжения и в то же время как походные лазареты и как базу, откуда черпают пополнения!..
В Харькове Пархоменко занимал сразу несколько должностей, не оттого, что он гнался за этими должностями, а оттого, что не хватало людей. Был он одновременно и харьковским губернским военным комиссаром, и чрезвычайным уполномоченным по снабжению Красной Армии Харьковского военного округа, и помощником окружного военного комиссара. Поэтому трудно было найти время отвечать Ламычеву, и он смог написать Терентию Саввичу только один раз. В этом письме, полагая, чго Ламычев попрежнему любит коня, он написал ему, как пришлось однажды защищать харьковский ипподром. На ипподроме хранилось двести пятьдесят племенных рысаков. Прослышав об этом, в Харьков из деревень хлынули, под видом крестьян, махновцы. Они остановились у знакомых в соседних с ипподромом домах, словно бы для того, чтобы погостить, попировать. Охрана ипподрома, красноармейцы-кавалеристы, устроили секретное совещание и, поговорив, решили сами ускакать на рысаках, потому что, мол, махновцы все равно непременно их утащат, и чем давать чужому человеку коня, лучше он пусть останется при своем. Один из красноармейцев, знавший Пархоменко по Луганску и помнивший историю с анархистским бронепоездом, пришел к нему и сказал: «Вы можете, товарищ Пархоменко, еще одну неприятность устроить анархистам». И передал о секретном совещании охраны. Пархоменко прискакал на ипподром, кинул свою бурку на стол в красном уголке и сказал охране:
— У меня такая перегрузка, что имею сразу четыре кабинета. И все-таки пускай этот уголок будет пятым кабинетом, пока мы не спасем коней от махновцев. Есть среди вас коммунисты?
Коммунистов не оказалось. Но к утру, после того как все окрестные дома были очищены от махновцев, в партию записалось пятнадцать человек, а в полдень охрана выгоняла за город последних махновцев.
На это письмо Пархоменко Ламычев ответил неожиданной телеграммой: «Еду. Прошу зачислить меня должности коменданта ипподрома. Награжденный командир Ламычев».
Глава семнадцатая
Благодаря хлопотам Веры Николаевны и ее знакомствам Штраубу удалось переехать в Киев. Вначале это обрадовало его, но вскоре он увидал, что то дело, которым он раньше так усердно занимался, теперь уже ведут другие люди и, как ему казалось, менее сведущие. А над его увлечением анархизмом подсмеиваются. И это положение уже нельзя было улучшить никакими знакомствами среди гетманского окружения, никакими хлопотами Веры Николаевны. Жили они состоятельно: чем хуже и неудачнее вел он шпионаж, тем лучше выходило дело со спекуляцией, так что иногда, когда он вспоминал свою молодость и свои мечты, ему даже хотелось, чтобы дела со спекуляцией не приносили такого значительного дохода, авось тогда бы было удачнее кое-что другое. Они нанимали небольшую, но прекрасно обставленную и удобную квартирку во втором этаже на спуске от храма Софии к Крещатику.
Как только бежал гетман Скоропадский, дела со спекуляцией ухудшились, а дела со шпионажем улучшились, и Штрауб с удовольствием подумал, что двойное упорство полезнее одинарного. Штрауб попрежнему изучал — и практически и теоретически — труды анархистов. Для теории он перелистывал книги, а практически ездил разговаривать с Махно, Григорьевым и другими анархистскими «батьками». Штрауб написал даже брошюрку со своими соображениями о пользе анархизма и тиснул ее в каком-то селе, где стояла анархистская типография, и со странным чувством злорадства и торжества он послал ее своим начальникам за границу. Ему не ответили.