Подстрочник: Жизнь Лилианны Лунгиной, рассказанная ею в фильме Олега Дормана - Олег Дорман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Купили газеты — ничего интересного. У нас оставалось несколько часов до поезда, и мы пошли погулять в парк. И вдруг навстречу — человек, который как-то странно себя повел: он слушал транзистор, прижимая его к уху, но, едва нас завидев, ускорил шаг, как будто испугался. Я это засекла, но, конечно, тогда не поняла, почему он так себя вел.
Мы приехали на вокзал и, так как у нас не было брони на ночной поезд до Москвы, оказались все в разных купе. Я старалась заснуть, несмотря на бормотание радио, которое в поезде никогда не выключалось, и вдруг в полусне мне показалось, что я слышу фамилию Дубчек. Я стала прислушиваться и через несколько минут поняла, что он находится в Москве. Дубчек в Москве, говорило радио, и он заявляет, что в Чехословакии идет полным ходом контрреволюция. Это сообщение повторялось и повторялось, безо всяких комментариев.
Вокруг меня никто не шевельнулся, видимо, никто не обратил внимания на эти новости. Потрясенная, я отправилась искать Симу. Сима спал глубоким сном и ничего не слышал. Я даже подумала, может, мне все это послышалось, приснилось? Но через несколько минут в выпуске последних известий сообщили, что все чехословацкое руководство находится в советской столице. С этого момента мы уже всю ночь не спали, уверенные, что случилось нечто ужасное.
Утром на перроне Белорусского вокзала нас встречали несколько друзей, в том числе Элька. С мрачным видом, даже не поздоровавшись, он сказал: «Павлика Литвинова арестовали». А потом начал рассказывать все то, что мы так боялись услышать: руководство чехословацкой компартии во главе с Дубчеком, вынужденное подчиниться, силой доставлено в Москву, Чехословакию заняли войска Варшавского договора, танки вошли в Прагу, сотни погибших, свобода отнята…
Наши газеты, естественно, публиковали только официальную информацию: СССР оказывает вооруженную помощь братскому народу Чехословакии по его просьбе. К этому добавлялись лживые репортажи, описывающие радость чехословацкого народа, спасенного старшим братом от контрреволюции.
Никто не протестовал, никто не говорил о стыде, который мы испытывали. Никто, за исключением четырех отважных женщин и четверых мужчин, который вышли на Красную площадь и у собора Василия Блаженного едва успели развернуть два транспаранта: «За нашу и вашу свободу» и «Чехословакия, мы с тобой» — после чего их схватили.
Четверых из них я знала лично: математиков Павла Литвинова и Ларису Богораз-Даниэль и поэтов Наталью Горбаневскую, вышедшую с ребенком на руках, и Вадима Делоне. Почти все они участвовали в составлении «Хроник».
Их судили, никто из них не признал себя виновным, Горбаневскую принудительно поместили в психиатрическую больницу, другие получили по нескольку лет ссылки в Сибирь, в отдаленные районы Казахстана. Думаю, конец 1968 года был один из самых грустных в нашей жизни.
59
Вплоть до семьдесят третьего года диссидентское движение расширялось — и борьба с ним тоже. Процессы шли один за другим.
Однажды я зашла в кабинет Аси Берзер в «Новом мире» и увидела человека, совсем не похожего на тех, кто обычно ходит в литературные журналы. Очень высокого, костлявого, с лицом в глубоких морщинах, как будто вырубленным из камня. У него были руки с крупными ладонями, обломанными ногтями, задубевшие от мороза и тяжелой работы: я сразу обратила на них внимание, потому что они высовывались из коротких рукавов пиджака — видимо, с чужого плеча. Говорил он хриплым голосом, с легким простонародным выговором, не договаривал слова и немного заикался. Когда он прощался, то первый неловко протянул Асе руку, что, вообще-то, считается признаком невоспитанности, и его лицо осветилось обаятельной улыбкой, детски-наивной. Это был Анатолий Марченко. Он только что вышел из лагеря и принес Асе рукопись «Моих показаний» — первого текста о лагерях не сталинской, а брежневской эпохи, из которого было ясно, что система осталась неизменной. Как опубликовать такой текст? Но у Марченко был не тот характер, чтобы с чем-то считаться. Он был сыном колхозника, университеты прошел в тюрьме и не переставал бороться. Он посвятил свою свободу помощи политзаключенным всеми возможными способами. Но свобода была недолгой. Его многократно арестовывали, и он, можно сказать, всю свою жизнь провел в тюрьме, объявляя голодовку в знак протеста против незаконного наказания других узников и плохого обращения с ними. Он умер в восемьдесят шестом году, не дожив двух дней до объявления о его освобождении. КГБ не раз предлагал предоставить ему возможность эмигрировать, но он все эти предложения отвергал.
Дома у Флоры Литвиновой, моей подруги, я впервые встретилась с генералом Григоренко. Помню мое удивление при виде такого гостя в этом доме. У него была внешность типичного советского аппаратчика. Плотный, квадратный, почти лысый, с властными жестами, а его манера говорить выдавала крестьянские корни. Он не случайно выглядел как номенклатурщик. Еще совсем недавно Григоренко занимал один из самых престижных постов в Военной академии имени Фрунзе: заведовал кафедрой кибернетики. Он воспринял доклад Хрущева буквально, начал размышлять и постепенно, шаг за шагом, открывал все извращения системы. Эта была долгая и тяжелая внутренняя работа, но когда он укрепился в своих новых убеждениях, то уже не хотел молчать. И вступил в борьбу внутри самой партии, обличая тех, кто противился процессу либерализации. Его пламенные речи не были оценены по достоинству; от него потребовали покаяния. Но никакие угрозы на него не действовали. И он, сын мужика, вознесенный режимом, пожертвовал всем — званием, партией, научной работой — и стал одним из самых смелых борцов за права человека. Он в особенности защищал крымских татар. Власть, конечно, не могла смириться с тем, что один из своих, да к тому же генерал, способен принести в жертву карьеру во имя чистоты ленинизма. В их глазах он был опаснее, чем любой другой диссидент. И поэтому арестовать его было мало — нужно было объявить его сумасшедшим. Когда я потом увидела Петра Григорьевича после нескольких лет, которые он провел в психбольнице, он сильно изменился. Он вернулся из ада, превратился в маленького худого старичка, утратил бравый вид — но выражение глаз говорило о прежней несгибаемой воле, которую хотели сломить химическими препаратами. Его жена рассказывала, что видела его плачущим, как дитя, на койке этой больницы-тюрьмы. Потом один смелый врач стал делать ему инъекции витаминов вместо нейролептиков, и он понемногу восстановился, набрал достаточно сил, чтобы сразу после освобождения снова продолжить борьбу. Это был человек такого же мужества, как Сахаров. Они оба пошли на то, чтобы все потерять — славу, почести, деньги, и не пощадили себя ради права говорить правду, ничего, кроме правды.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});