Том 2. Трущобные люди. Рассказы, очерки, репортажи - Владимир Гиляровский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы смотрели на пляску пьяных нищих.
Безносая топотала в стоптанных башмаках, развевая над головой рваным платком, а за ней петушком, петушком засеменил босой нищий, бросив свои два костыля на нары и привизгивая:
Ходи, барыня, смелей,Музыканту веселей…
Потом явился из соседней ночлежки гармонист, и разноголосый хор орал свою любимую:
Пьем и водку, пьем и ром,Завтра по миру пойдем…
Изорин спал поперек нар, один опорок свалился на пол. Так и не пришлось мне поговорить со старым товарищем по сцене. Когда я зашел через месяц, его разыскали старые друзья и увезли к себе.
С этого времени я стал иногда заходить к писакам, и если меня друзья просили показать им трущобы, так я обязательно водил их всегда к писакам, как в самую скромную и безопасную квартиру, где меня очень уважали, звали по имени-отчеству, а иногда «Дядя Гиляй», как я подписывался в журналах и газетах.
На Хитровке, в ее трех трактирах, журналы и газеты получались и читались за столами вслух, пока совсем истреплются. Взасос читалась уголовная и судебная хроника (особенно в трактире «Каторга»), и я не раз при этом чтении узнавал такие подробности, которые и не снились ни следователям, ни полиции, ни судьям. При мне говорить не стеснялись, а тем, кто указывал на меня, как на чужого, говорили:
— Это наш, газетчик, он не лягнет!
На «Каторгу» к переписчикам раз я водил Т. Л. Щепкину-Куперник…
* * *Я познакомился с Т. Л. Щепкиной-Куперник за кулисами театра Корша. Она играла гимназиста и была очень хорошеньким мальчиком. В последнем антракте, перед водевилем, подошла ко мне вся сияющая, счастливая успехом барышня, и я сразу не узнал после гимназического мундира Т. Л. Щепкину-Куперник.
Спустя долгое время я с ней встретился в Малом театре, и она, начитавшись моих статей о трущобах, просила показать ей их и пригласила меня зайти к ней.
Она занимала маленький флигелек на Божедомке вдвоем с артисткой Терьян и прислугой. Три небольших комнатки, уютных и почти роскошно, по-артистически, обставленных, картины, безделушки, портреты писателей. Вечера веселья, небольшой кружок одних и тех же знакомых молодых артисток. Чтение, музыка и пение. И только дамское общество. Я любил бывать там. Просьбу показать ей Хитровку я все отклонял — не хотелось ее окунать в грязь, но, наконец, уступил. Она оделась в очень скромную шубку своей горничной, на голову дешевый шерстяной платок, а на ноги — валенки. Я решил ей только показать переписчиков. Пока мы шли рынком мимо баб, торгующих с грязными фонарями на столах разной «благоухавшей» снедью, которую пожирали оборванцы, она поражалась и ужасалась.
Да еще бы не ужасаться после ее обычной жизни в уютном флигельке! Как-то, во время революции, вспоминая прошлое, я написал Т. Л. Щепкиной-Куперник:
…Я помню милый уголокНа незабвенной Божедомке!Мускат-Розе, ликер, медок,Икра и сайки на соломке.Кипит веселый самовар,До света тихие беседы,Шумит поэзии угар —Живой магнит для непоседы…Вот развеселый день Татьян.Скромна мечтательная Чайка,[32]Проникновенная ТерьянИ именинница хозяйка… и т. д.
И тут:
— Иди, на грош горла отрежу!
— Тухлая!
— А тебе за семитку-то с лимоном?.. Дальше пьяная ругань и драка…
В трактире «Каторга» — драка. Кого-то вышибают за дверь. Звон стекол… вопли о помощи…
Мы исчезаем в темном проходе, выбираемся на внутренний двор, поднимаемся во второй этаж — я распахиваю дверь в № 6-й. Пахнет трущобой. Яркая висячая лампа освещает большой стол, за которым пишут, согнувшись, косматые, оборванные, полураздетые, с опухлыми лицами восьмеро переписчиков.
Подняли головы и радостно меня приветствуют.
— Мешать не буду… я вот зашел с молодой писательницей показать ей, как ее пьесы переписывают.
Встали, кланяются.
— Очень рады… мы уже кончили, последнюю страничку… А кто она? — спрашивает старик из военных писарей.
— Щепкина-Куперник.
— Твердо — люди? Недавно переписывали!
— Да, Татьяна Львовна…
И все внимание обращено на нее. Усадили. Разговаривают о пьесах, о театре. В соседней комнате за дощатой перегородкой ругаются и спорят пьяные нищие…
Вернувшись домой, Татьяна Львовна переживала виденное.
* * *Шли годы. Шагнули в двадцатое столетие. М. Горький ставил «На дне», и меня В. И. Немирович-Данченко просил показать Хитровку для постановки пьесы. Назначен был день «похода», а я накануне забегал узнать, в той ли еще они квартире. Тот же флигель, та же квартира во втором этаже, те же лампочки-коптюшки у нищих и большая висячая лампа с абажуром над рабочим столом. Кое-кто из стариков цел, но уж многих нет. Цепного опять увезли родные, и он больше не вернулся; тот самый актер, который пел под нарами из «Дон-Цезара де Базан», опять вернулся от своих друзей и снова исчез. Добронравов пропал без вести. Работы в этот день не было. За столом сидел голый старик и зашивал свою рубаху. Мы были знакомы по прежним встречам на Хитровке. Съемщица квартиры подала нам запечатанную белую бутылку водки «смирновки». Обыкновенно подавала она сивуху в толстых шампанских бутылках — они прочнее. Мы выпили по стаканчику. А перед нами
Скрестивши могучие руки, Главу опустивши на грудь,
глядя на нас жадным взором, стоял в одном нижнем белье и в опорках положительно Аполлон Бельведерский… Он был выше всех на голову, белые атлетические руки, на мизинце огромный холеный ноготь, какие тогда носили великосветские франты.
— Пригласи барина, — шепнул мне мой товарищ и поманил его рукой.
С улыбкой сквозь красивые усы и бородку он крепко пожал мне руку, сделал легкий поклон, щелкнул опорками пятку о пятку, как, по-видимому, привык делать в сапогах со шпорами, и отрекомендовался: поручик Попов. Думаю, что это был псевдоним. Уж очень он на меня свысока смотрел. Но когда мы выпили по четвертому стаканчику, закусывая соленым огурцом, нарезанным на газете с кусочками печенки, он захмелел и разговорился. А как изящно, двумя тонкими пальцами, красиво отставляя мизинец с ногтем, как бы боясь его запачкать о мокрую бумагу, брал он ломтики печенки. Он снизошел до меня и разговорился.
— А знаете, — обратился он ко мне, — вот здесь мы с вами водку пьем, а я через неделю должен был баллотироваться в уездные предводители дворянства, и мое избрание обеспечено. Мой отец губернский предводитель, уважаемая личность…
Я слушал, глядя на него: верю, мол!
— Кроме отца, никто не знает, что я старый хивинец. Я здесь третий раз. Раз прожил на Хиве три года, тоже пьесы переписывал. Отец разыскал меня и привез домой. Через год я опять попал сюда — и год прожил. Отец опять увез к себе в имение, и я уж было дома привык. Занимался хозяйством, танцевал, охотился, запои мои прекратились совершенно. Решил баллотироваться, а потом жениться. Я считался завидным женихом. Поехал на месяц в Крым — и там, кроме легкого вина, ничего не пил. И вот, возвращаюсь из Крыма. Билет был прямо до Петербурга. Камердинер поехал с вещами в купе, а я пошел пешком с Курского к Николаевскому вокзалу. Поезд отходит через 2 часа, в 11 ночи. Пошел в «Славянский базар» поесть, да с Лубянской площади вдруг и повернул на Солянку. Думаю, зайду на Хиву, в «вагончик», где я жил, угощу старых приятелей и прямо на курьерский, еще успею. А на другой день проснулся на нарах в одной рубашке… Друзья подпустили мне в водку «малинки». Даже сапог и шпор не оставили… Как рак на мели. Теперь переписываю пьесы — и счастлив.
Надо заметить, что он слегка картавил букву «р», заменяя по-аристократически «г», пересыпал речь французскими словами, чокаясь, говорил «прозит» или «оль раит» (у него выходило «оль гайт»).
Он, видимо, захмелел.
— Ничего, приедет отец, выручит! — сказал я.
— К черту! Опять ходить по струнке! Настоящая жизнь здесь. Ведь это прелесть что такое: ничем не стеснять ни себя, ни других, распустить себя до состояния дикого человека, чувствовать себя во всех действиях свободным. Ведь это роскошь!
Он встал во весь рост, покачнулся, красивым жестом поднял стакан, сделал им приветственный полукруг, обвел всех сияющими глазами, чокнулся со мной и, грассируя, с улыбкой произнес:
— Алла вегды!
От переписчиков я зашел в трактир «Каторгу». Меня радостно встретил буфетчик Семен Васильев, которого я знал еще мальчиком-половым. На моих глазах он превратился в буфетчика. Одет в пиджак, через шею серебряная цепь с передвижкой-подковой с голубой
эмалью, которую я еще помню на самом Кулакове, лет двадцать назад. Это его хозяйский подарок. Теперь Семка буфетчиком на отчете. Он увел меня в свою каморку за посудным шкафом, принес бутылку елисеевского портвейна, две рюмки и пару антоновских яблок.