Вилла Бель-Летра - Алан Черчесов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После всех этих тягот Расьоль, нищий, довольный, живой, праздновал свое спасение и пил, наслаждаясь свободой, две кряду недели. На одной вечеринке он так нагрузился, что, не помня себя, ближе к полуночи очутился в кровати с какой-то особой. Та лежала с ним рядом и тихо о чем-то вещала. Закрывая глаза, Расьоль ей кивнул: «Да, конечно, вы правы — дискурс…» Отоспавшись, он услышал все тот же пароль: «дискурс» был по-прежнему рядом. Похоже, девица болтала всю ночь напролет, едва ли заметив его пятичасовое отсутствие в их элитарной беседе. Оглядев ее, Расьоль был удивлен: молода (лет двадцать девять), красива (голубые глаза, кожа вся в перламутре, роскошные волосы, под майкой застенчиво прячутся два карапуза, сдобные губы, голос талого эха, точеная тенью рука), похоже, еще и умна («синекдоха», «метонимия», «антифразис», «литота», «транслингвистика», «метемпсихоз»… Он невольно спросил себя: как там у нас с имманентностью?). Судя по впившимся в плечи подтяжкам, она на него даже не покушалась. Жан-Марк был в восторге и, как признательный раб, нежданно пущенный на вольные хлеба, решил отблагодарить милость хозяйки, вспахав поутру исходящую паром делянку с особым рвением и искушенным в трудах земледельца упорством.
Дискурс удался. Они поженились. Так Расьоль стал супругом профессора. Бьянка блистала в Сорбонне философом и почиталась звездой. На орбите звезды вращались объекты, субъекты и субчики сугубо астрономических величин: все больше корифеи, лауреаты, академики, кавалеры, основоположники «измов», родоначальники «пост-измов», их пост-пост-низвергатели, лидеры направлений, председатели ассоциаций; случались метеориты поменьше и поплюгавей — долгожители из давно пережитых легенд, маразматичные мантиеносцы, канонизированные склеротики и шамкающие каннибалы, обгладывающие по привычке мумии почивших в бозе великих учителей, дряхлые инсургенты отгремевших восстаний «про» и «контра» чего-то, а также светила тусклее и мельче — из масштаба «светильников». Международные конференции, кураторство семинаров, щедрые гонорары за лекции, еще более тороватые американские семестровые контракты Бьянки позволяли счастливому мужу упиваться удачей: независимость и богатство жены, ее молодость, обаяние и популярность давали Расьолю возможность с блаженством расслабиться и ощутить себя гордым кивером, ловко сидящим на гениальной макушке подруги. В этой позиции было удобно дремать.
Он и дремал: сперва — на научных симпозиумах, потом — на ученых банкетах, потом — на ужинах в собственном доме (читай: доме его благоверной), потом — за их общим завтраком и на их общем ложе, пока вдруг не понял, что передремал так два года. За все это время он писал меньше, чем совокуплялся, — как правило, предаваясь греху где-то сбоку, украдкой, на стороне. Мимолетные связи его не задорили: он стал рассеян, груб и угрюм, — этакий зомби на службе правителя, имя которому — Тестостерон. Обличив его пару раз в безуспешной, наивной неверности, Бьянка лишь хохотала, а потом, с присущей ее интеллекту серьезностью, бралась за сеанс терапии, переводя разбор его приключений в плоскость чутких дискуссий, немало ее увлекавших «поливалентной модальностью». У Расьоля домашний психоанализ вызывал, напротив, подавленность, от которой он, сползая в кратер глубокого кресла, погружался в оцепенение, глох и безмолвно потел. Довольно быстро он понял, что лучше лечиться у своего приватного доктора inabsentia, то есть заочно. Уезжая на несколько дней «коптить небо» куда-нибудь на курорт, он ни в чем себе не отказывал и, бывало, задолго до вечера лыка уже не вязал. По утрам же, отрезвев под чесаньем руки, царапавшей ему живот дешевеньким браслетом, сатанел, гнал вон еще полусонную девку, хватал трубку и, набрав номер личной службы спасения, смиренно во всем исповедовался. Бьянка была снисходительна и его неизменно жалела. Разумеется, он ее очень любил. Так, что прощал ей свою матеревшую ненависть…
В итоге он понял, что близок к убийству. Глядя в лицо, тихо, подробно и умно постигавшее онтогенез его странной болезни, он представлял себе, как монистически элементарно было бы вдруг залепить в него апперкотом и заставить умолкнуть хотя бы на час, поглупеть закатившимся взглядом, потерять на мгновенье сознание…
В конце концов он сбежал, написав предварительно черной краской на белой стене их аскетической спальни выстраданное эмпирически уравнение:
«Дискурс = курс на диспепсию, дисменорею, диспноэ, диспропорцию, диссеминацию, диссимиляцию, диссимуляцию, диссипацию, дистоматозы, дисторсию, дисфагию и дисфорию. Лечится только дистанцией. Прощай. Твой дистрофик».
Кого ни спроси, все мечтают о том, чтоб супруга была молода, сексапильна, покладиста. Особо упрямые из утопистов грезят еще и о том, чтоб она была неглупа. Трижды вкусив от всех блюд, Расьоль хватил этого добра в избытке и потому имел право на вывод: брак — это всегда экзекуция. Просто кто-то из палачей предпочитает тебя изводить своим нестерпимым терпением, кто-то — пылом бешеной самки с повадками убийцы-десантника, крушащего о собственное темя кирпичи, а кто-то (эти хуже всего!) — философскими пытками всепонимания…
Странное дело: его жены, все три, закосневшие с ним в своем кротком бесплодии, едва расставшись с Жан-Марком, тут же ныряли, как в омут, в очередное замужество и, черт их дери, начинали бесстыдно рожать!.. Не усмотреть в том издевки Расьолю давалось с трудом. Хотя, если уж говорить откровенно, обзаводиться приплодом ему никогда не хотелось: к чему? Чтобы навеки погрязнуть в раздорах отцов и детей? Стать заложником чьих-то капризов? Поддаться тупому инстинкту гамадрила-родителя и скакать с ветки на ветку в поисках пропитания для своих хвостатых сынов? Не пойдет! Его джунгли — литература. Чего-чего, а авантюр там хватает. Да еще попадаются время от времени пресимпатичные авантюристки…
Адриана! Вот с кем ему привалила козырная карта! В отличие от трио окольцованных им истязательниц, эта девушка была создана для того, чтобы найти в ней не гавань, а бурю, не ретивую похоть, а мстящую страсть, не холодный рассудок, а безрассудство томящейся силой порывистой дерзости. Она была только соперником — диким, хитрым, коварным, стремительным в действиях и в решимости драться всерьез. В борьбе с ней Расьоль обретал вдохновение укротителя, понимающего, что рано иль поздно, но послушный пока еще плети хищник вырвет прутья из клетки, и тогда с ним будет не совладать. Это и нравилось: обуздывать с риском для жизни не норов уже, а инстинкт, дразня его поминутно своим превосходством, покуда оно не исчерпано. Жить так, словно прыгаешь в пропасть, подвязанный нитью одной лишь отваги своей и готовности больше уже не подняться, переломать себе ребра, размозжить череп, взорвать падением сердце в груди; жить — как писать: громко, свирепо, неистово, трепетно, почти заколдованно…
Рядом с Адрианой он ощущал в себе всех своих жен: терпеливость одной, сладострастье другой и даже ум третьей (реинкарнация демонов, обустроивших дружный гарем в хрупком теле захваченной жертвы). В этом их состязании было все как бы наоборот, изнанкой навыворот, по-дьявольски путано, инфернально, злокозненно. Аморальность их связи дарила Расьолю свободу, каковой он был прежде лишен и надежду на обладание которой утерял с той поры, как пошел под венец на заклание. Отныне же все было — вправе, все дозволено, но — все вместе с тем презиралось. Все рушилось. Все клокотало, кипело, кишело и все приносило плоды. Расьоль стал писать так бесстрашно и люто, как будто писал своей кровью, а та в нем хлестала ручьем. В свои сорок восемь Жан-Марк вдруг впервые стал молод, впервые позволил себе обнажиться душой, впервые познал, что такое наркотики, впервые был верен, впервые не ревновал, впервые украл и впервые ударил, ничуть не стыдясь своей низости, женщину — ту, благодаря которой и вершилось все это «впервые».
А потом появилась Элит. Нить оборвалась. Он рухнул в пропасть. Думал — погиб.
Любовь? Черта с два! У любви есть телесность. Ее цель — вожделение. Здесь же было другое: какой-то звенящий восторгом простор, невменяемость чувств, их сумбурное кровосмешение. Невозможность примкнуть. Неспособность покинуть, уйти, отдалиться. Помешательство радости. Услаждение собственной болью. Ее беспричинность. Беспризорность щемящей печали. Ступор, пристальный слухом. Прозябание безотчетной тревоги. Ее колыбельная сладость. Летучая, мягкая ложь. Ложь повсюду, хотя и как будто бы вне подозрения. Подозрение — везде и всегда изнутри, словно память протосознания. Изощренный в терзаниях воли гипноз. Обреченность — как долг ожидания. Наваждение бездны, отзывчивой эхом, завлекающей, пьющей тебя по глотку. Нет. То была не любовь…
Наваждение!
Турера нагрянула к ним, как видение. Кульминация пьесы, начатой сто лет назад. Это и вскружило голову всем троим: шанс приобщиться через нее к святая святых — рождению не на бумаге, а наяву обольстительной повести, где интригой — их самих в ней участие. Отыграв свою роль, Турера исчезла. Но прежде, соблюдая каноны начертанной загодя фабулы, им всем отдалась. В одну ночь.