Альбом для марок - Андрей Яковлевич Сергеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На Чапаевском у нас с мамой-папой по-прежнему была одна комната – попросторнее, чем на Капельском. В своем углу за ширмой я принимал гостей.
Вадя принес весть, что рядом, на Ново-Песчаной, живет интересный резчик-эвенок. Это был – испорченный телефон – нищий обманутый Эрьзя.
Вадя привел замечательного парня: студент Суриковского Эрик Булатов. Врубель – гениальный художник, как Микельанджело. Сам Бенуа признал, что недооценил его в первом издании. Из современных – Фаворский и Фальк.
Булатов сводил к Фальку. У Эрьзи я впервые был в мастерской скульптора. У Фалька – в мастерской живописца. Приветливый, деликатный, он менял на мольберте холсты. Ранние – в русле течений. Поздние – мальчик, словно после ареста отца, апокалиптическая морковь или картошка – та самая жизнь, какой жили мы с детства.
В углу мастерской дамы щебетали о прекрасном пастернаковце Шаламове – сидел двадцать три года, теперь – подпольный поэт. Когда вышли, я сказал Ваде и Эрику, что по природе поэт не может быть подпольным – даже если его не печатают.
С Вадей я попал в дом на углу Алексея Толстого. Моложавая хозяйка, критик комсомольского пошиба – вот бы вспомнить фамилию! – перебирала книжечки:
– Вам чего погнилее? Мандельштам, Гумилев. Пастернака любите? Это пройдет. В ваши годы я сама увлекалась. Он же весь манерный, искусственный, деланный. Сейчас он написал роман – там героиня, гимназистка, принимает ванну после мужчины и беременеет.
По дружбе Вадя ввел меня в избранный круг востоковедов. Довольно терпимые, с курьезными фамилиями и курьезными идеями: гениальность мальтийских романтиков, мировое значение профессора Крымского…
У меня за ширмой и в ванной за сигаретой мы с Вадей сочинили роман – глав двадцать, страниц на шесть. Гражданская война на Украине. Герои – мы с Вадей – посрамляем двух курьезных востоковедов. Нас били долго и нежно, стараясь не сделать больно.
Вадя докладывал:
– Видел девицу. Нестандартная. Прелесть. Тебе понравится. Взял телефон. Для тебя. – И стал заматывать номер. Я с барского плеча отвалил ему нетрудовую ин-язовскую сотню. Он по-востоковедчески принял и открыл телефон.
ВГИК не в счет, всю школу я разбивался о частокол дур. Каждая неквадратная фраза – не дай Бог, неказенные стихи – воспринимались как личное оскорбление.
Катька ловила все на лету. Ценила и мой ВГИК, и уход из ВГИКа. Я писал ей стихи и спешил прочесть.
Она кончала десятилетку – кроме этого я ничего не знал о ней наверняка. Мечтала о студии МХАТа, но собиралась ли поступать? Разговоры о дяде Дуне Дунаевском и тете графине Любовь Орловой не имели отношения к действительности.
Слово за слово мы меряли километры улиц. Встретиться нам было негде.
На день рожденья она пригласила меня к себе в Перерву. За столом – МИМО, ВИИЯКА, Внешторг – кок, носик пуговкой, широкий галстук с тонким узлом, брючки дудочкой, толстые резные подошвы. Я изнывал от своей неуместности.
Чем-то я все же взял, и в награду Катька очень скоро призвала меня, когда родителей основательно не было дома. Я был так влюблен, что не набросился на нее.
Через какое-то время, получая отставку, я выслушал, что ей со мной было скучно.
Самый ранний приятель в ИН-ЯЗе – Игорь Можейко. Легкий человек, кое-какие стихи и остроумная проза.
За первый-второй семестр я наслышался об институтской про́клятой поэтессе Галке Андреевой. Говорили о ней гадости, знакомиться категорически не советовали. Строка Объясненье в любви это несколько слов о дожде решила вопрос. Я попросил Можейку, знавшего всех, свести меня с Галкой Андреевой.
Она не скрывала радости и тут же на переменке прочла одно из себя и одно из нового для меня Коли Шатрова. Пригласила к себе на Большую Бронную – в любой вечер.
Ни у кого не было своей комнаты, у Галки была, в коридорной системе, угловая, на последнем этаже:
На шестом мансарда с окнами на запад.
Когда я к ней зачастил, два-три десятка завсегдатаев из месяца в месяц уже сходились на огонек.
Первый тост со значением:
– За тех, кто в море! – (Чтоб они сдохли! еще не возникло.)
Пили:
– За Россию в границах Ивана Третьего – тогда ей хоть управлять было можно.
– За культурную оккупацию – чтобы отучили лаяться и толкаться.
Мансарда не зря смотрела на Запад. Именно там виделось нормальное общество, противоположность нашему. На-ше мы даже не обсуждали: предполагалось, что все ясно само собой.
Чем злей пропаганда кляла Запад, тем безоблачней и идеальней он представлялся. Подтверждение – книги, как довоенные, так и послесталинские – Ремарк, Хаксли, Дос Пассос, Хемингуэй, Стейнбек, Колдуэлл, недопереведенные Пруст и Джойс: в легендах маячили Кафка и Фолкнер.
Непонятно было, как прекрасный Запад уживается с ужасными нами. В постыдных грезах не одному мне хотелось спросить кого-то из тамошних главных – Даллеса бы! – как они собираются освободить, вернуть к норме Россию.
Заводилой на мансарде был Леня Чертков, из Библиотечного. Всегда оживленный, в избытке сил, фаллически устремленный.
– Такой плотный, такой веселый, я его боюсь, – изрекла одна из мансардских девиц.
Во времена, когда никто ничего не знал, Чертков перепахивал Ленинку, приносил бисерно исписанные обороты библиотечных требований и упоенно делился открытиями.
Благодаря ему мансарда оперировала такими редкостями, как Нарбут, Ходасевич, Вагинов, Оцуп, Нельдихен, Леонид Лавров, Заболоцкий, протообериут Аким Нахимов, ботаник X (Чертков быстро раскрыл псевдоним: Чаянов).
Из классики и из любимого двадцатого века, сам изумляясь, подавал крупным планом:
– Что на Парнасе ты цыган. – Осолобительно!
– Все Аристотель врет – табак есть божество. – Табак есть божество!
– Колокольчик не пьет костоломных росинок. – А?
– Когда бы грек увидел наши игры! – !!!
Дома у Лени в тумбочке была база, своя фундаментальная библиотека, плод ежедневных хождений по букам. Всегда три десятка книг:
Тихие песни и Кипарисовый ларец,
Огненный столп и Посмертные стихи,
бежевый Мандельштам 1928 года,
Аллилуйя, Плоть и Александра Павловна,
Дикая порфира и Четырнадцать стихотворений,
Органное многоголосие, Золотое веретено,
Самовар, Тротуар, Версты,
Путем зерна и Тяжелая лира,
первый том Хлебникова, первый том Маяковского,
Зудесник,
фисташковый Пастернак 1935 года (он под моим влиянием вытеснил коричневый однотомник Тихонова),
Песнослов, В гостях у журавлей,
Форель разбивает лед, Опыты соединения слов посредством ритма,
Уплотнение жизни, Золотое сечение,
От романтиков до сюрреалистов,
Антология новой английской