Козленок в молоке - Юрий Поляков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У подъезда моего дома пенсионерки, сидевшие на скамеечке и обстоятельно обсуждавшие упадок дворовых нравов, завидя меня, хором зашептали, что ко мне все время ходит какая-то женщина и в настоящий момент она сидит на ступеньках возле моей двери.
Приехали! Сначала я хотел удрать. Куда угодно: в суверенный Семиюртинск
– переводить поэму Эчигельдыева «Весенние ручьи суверенитета» или назад на Сицилию – мыть тарелки вместе со знатоком Габриэля Д'Аннунцио. Но потом, поколебавшись, решил, что навсегда от моей Ужасной Дамы с голосом Софи Лорен не спрячешься, она ведь со своим «Monster show» и в Италии на меня может набрести, поэтому надо, наконец, объясниться, а там будь что будет! И я решительно вошел в подъезд, хранящий запахи седой кошачьей истории.
На лестничной площадке, прислонившись к перилам, стояла Анка. Она была одета в длинное черное платье с глухим воротом, а волосы были гладко зачесаны назад и собраны в сиротливый пучок. И ни следа косметики, что сообщало ее лицу нежно-беззащитное выражение.
– Здравствуй! – тихо сказала она, даже не вздрогнув от моего появления.
– Здравствуй! – ответил я, почувствовав в сердце теплое неудобство,
– Я вернулась…
– Вижу…
– Я устала.
– Надолго?
– Навсегда.
Мы вошли в квартиру, пахнущую хлебом, забытым перед отъездом на столе. Было полутемно, я включил свет, и первое, что бросилось мне в глаза, – пятно на обоях, по форме похожее на Апеннинский полуостров.
– Иди ко мне! – попросила она. – У меня есть для тебя подарок. Я подошел:
– Какой?
Она достала из сумочки часы, все те же «командирские», некогда очень модные, а теперь выглядевшие трогательно устаревшими, новым был только блестящий металлический браслет. Она застегнула его на моем запястье, потом, порывшись в сумочке, извлекла оттуда крошечный ключик, вставила его в скважинку на браслете и повернула.
– Это и есть твой подарок?
– Нет.
Она подошла к окну, распахнула форточку и выбросила ключик:
– Вот!
– Мне никто никогда в жизни не делал таких дорогих подарков! Даже не знаю, чем тебя отдарить!
– Чем может мужчина отдарить женщину? Только любовью. Отвернись, пожалуйста, я разденусь…
Я отвернулся, услышал нежное потрескивание снимаемого платья и пошел на кухню. Там я открыл шкафчик и достал запылившуюся бутылку «амораловки», которую так и не вскрывал. Ну в самом деле, чем такой идиотский мужчина, как я, может отдарить такую замечательную женщину, как она? «Амораловка» от многолетнего хранения загустела, стала похожа на сироп, но по вкусу напоминала водку, куда уронили кусочек селедки иваси… Когда я вернулся, Анка уже успела застелить диван индийским бельем и лежала, до горла укрывшись одеялом. Глаза у нее были крепко зажмурены, как у отличницы, целующейся на переменке с хулиганом-старшеклассником… (Хорошее сравнение. Запомнить!) А под утро мне приснился сон. Удивительный. Двухэтажный дом Акашиных – это уже не дом, а огромный светящийся огнями ресторан со странным названием «У застоя». Причем вывеска украшена электролампочками – так в пятидесятые годы оформляли транспаранты к Седьмому ноября. К ресторану подкатывают машины, в основном почему-то рыдванистые «Чайки» с розовыми шторками на окнах. У подъезда их встречают швейцары, одетые в военную форму с голубыми гэбэшными петлицами, а распоряжается всем Сергей Леонидович – у него генеральские погоны и звезда Героя Советского Союза, – только очень большая, как маятник от напольных часов. Внутри ресторан оформлен темно-малиновыми бархатными портьерами, державно-золоченой лепниной, праздничными кумачовыми лозунгами. Играет, сияя медью, военный духовой оркестр. Тут же стоят, похожие на мойдодыров, пивные автоматы времен моей студенческой юности. На светящихся стеклышках надписи: «Ячменный колос. 165 граммов – 15 копеек». Одетая в шерстяной, с люрексовой отделкой костюм Надюха строгая, как смотрительница женской тюрьмы, проводит гостей в зал мимо киоска «Союзпечать», где Николай Николаевич, нацепив все свои правительственные награды и лауреатские значки, продает пожелтевшие газеты, бюстики вождей, ордена и значки со щемящей советской символикой. Слева – игорный зал, где крупье, точно массовики-затейники из профсоюзного дома отдыха, внимательно следят за тем, как гости режутся в огромные, величиной с кегли, шахматы, набрасывают обручи на штыри и бегают наперегонки в мешках… Руководит всем этим радостный Витек.
Зал ресторана полон, но официанты ходят неторопливо, изобретательно хамя посетителям. Столы сервированы общепитовскими щербатыми тарелками, алюминиевыми вилками, гранеными стаканами, на бутылках криво наклеены этикетки с изображением рогов. Это «амораловка». Официант, повторяя вслух, записывает заказ в блокнот: «Фирменное блюдо „Козленок в молоке“ – раз. Что еще? Думайте быстрей – я по десять раз на кухню бегать не буду!» Гости радостно хохочут от редкого удовольствия. В конце зала – небольшая клубная сцена с задником, изображающим стреляющую «Аврору». На сцене, по-оперному прижав руки к груди, читает стихи Ольга Эммануэлевна Кипяткова:
Мы делили с тобой наслаждения, Сообща упивались борьбой…
Потом оркестр разражается чем-то бравурно-советским, и на сцене появляется Анка. Она полузавернута в красное шелковое полотнище. Публика, затаив дыхание, следит за тем, как в танце сквозь трепещущий кумач мелькает, словно саламандра в огне, ее нагое, гибкое, бессовестное тело. Наконец резким движением она сбрасывает с себя красный шелк и швыряет полотнище в зал. Несколько мгновений Анка стоит совершенно обнаженная, холодная и недоступная, как мраморная весталка. Потом, опустив голову, медленно уходит за кулисы. Обезумевшие гости рвут красный флаг в клочки – на сувениры…
И тогда на сцену поднимаюсь я. Останавливаюсь, внимательно вглядываясь в зал. Там много знакомых лиц: многозначительный Гера, толстый Закусонский, облизывающийся Любин-Любченко, бдительная семья Свиридоновых в полном составе, Жгутович со своей чопорной, как все послихи, женой, чинный Эчигельдыев, Чурменяев с безумным блеском в очах, пьяно обнявшиеся Медноструев и Ирискин, хмурый Тер-Иванов, знаменитая Шлапоберская, жизнерадостный Арнольд в шапке из рыси. Настя рассказывает обо мне что-то своему новому мужу – щуплому итальянчику. Одуева нет, – видимо, сидит дома с двумя детьми. Но Журавленке здесь, он сквозь бухгалтерские очочки поощрительно смотрит на меня из правительственной ложи…
– Эпиграммушечку! – кричат они. – Даешь эпи-граммушечку!!
Я успокаивающе киваю, набираю в легкие воздух и вдруг с ужасом чувствую, что не помню ни одной. Только что помнил и вдруг забыл. Совсем! Я пытаюсь сочинить что-нибудь с ходу: раньше ведь получалось. Я даже сочиняю: «Унесенный свежим ветром, стал я ресторанным мэтром…» Конечно, не бог весть что, но для экспромта сгодится. Я воодушевляюсь, хочу прочитать вслух, но тут же забываю и эту эпиграммушечку. Не помню ничего… На лбу выступает холодный пот, я беспомощно озираюсь. Прикрываясь портьерным плюшем, из-за кулис выглядывает обнаженная Анка и, беззвучно шевеля губами, пытается мне что-то подсказать, но я ничего не могу разобрать. Витек, прибежавший из игорного зала, тоже начинает мне делать знаки – сначала показывает «рожки», а потом сокрушенно два больших пальца… Бесполезно: я ничего не понимаю и от бессилия начинаю плакать. Навзрыд. Я плачу, размазывая едкие, как купорос, слезы по лицу… Я хочу уснуть, умереть, исчезнуть, чтобы не видеть своего позора…
Я просыпаюсь.
Подушка под моей щекой совершенно мокрая. Но жалкого слезливого беспамятства уже нет – есть веселое всесилие, которое не посещало меня с тех самых пор, как закончилась та, первая, вдохновенная бутылка «амораловки». Осторожно, чтоб не потревожить свернувшуюся калачиком Анку, я встаю с дивана и бегу на кухню… Дрожащими от нетерпения руками хватаю со стола бумагу – это страницы моей дурацкой повести о вампире-партократе. Ничего, можно писать на обратной стороне… Потом начинаю судорожно искать «Эрику», но тут соображаю, что она разбита. Ерунда! Ищу что-нибудь, чем можно записать. Роняю на пол том Костожогова, который хотел почитать перед сном. У меня появляется чувство, будто роман я уже когда-то написал, я потом сжег рукопись и сейчас мне просто нужно его вспомнить… Я вспомню! Сегодня надо только начать, а потом махнуть в Перепискино, к Горынину на дачу, и работать, работать, пока не кончится «амораловка». Думаю, ее хватит. Должно хватить.
– Ты что? – вскидывается спросонья Анка.
– Ничего. Все хорошо. Спи!
…Нахожу обмусоленный огрызок карандаша. Бегу на кухню. Сажусь перед чистым листом бумаги, глубоко, по-йоговски вдыхаю и сразу же узнаю ее – первую фразу моего долгожданного «главненького». Да, главненького, главного… Женщина, которую любишь, и книга, которую пишешь, – что может быть главней? И я начинаю писать, нет, не писать, а какими-то только мне понятными каракулями пришпиливать к бумаге выпорхнувшую из тьмы памяти на огонек лучезарного вдохновения живую, трепещущую, как пойманная бабочка, первую фразу романа: