Весенняя река - Антанас Венцлова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Когда наука служит не высокому своему призванию — дать человечеству благосостояние, а вынуждена служить узкоутилитарным целям, она перестает быть наукой. Когда наукой по своему усмотрению управляет полиция, ученый, ощущая на своей шее жесткую лапу насильника, должен погибнуть, должен сойти с ума!
То же можно сказать и о печати. Тяжка жизнь печати, когда газетчик вынужден каждый день думать о том, как поймут и оценят его слова власти, а не сами люди. И мы вместе с «Вилко-лакисом» кричим: «Дайте нам свободу! Свобода — необходимое условие прогресса мысли!»
Может быть, в этом нет ничего особенного, но это характерно для моих тогдашних настроений.
Кастас Стиклюс стал моим другом, хотя у нас и была такая разница в возрасте и жизненном опыте. Он участвовал в революции 1905 года, написал множество книжек, популярных в народе. Меня поражало, что он знал многих знаменитых писателей и деятелей, о которых мы слышали в гимназии и читали в книгах. Этот благородный человек, который любил простой люд и ненавидел угнетателей, мне, никому не известному гимназисту, одним из первых протянул дружескую руку в самом начале пути, — и за это я всегда испытываю к нему глубокую признательность и любовь…
По сей день, получив корректуру новой своей книги, когда в комнате стоит устойчивый запах типографской краски, я непременно вспоминаю первые корректуры, которые я правил, красными чернилами в мариямпольской типографии, на столе Кастаса Стиклюса. Я вспоминаю его подбадривающий взгляд, дружескую улыбку, которая, кажется, говорит мне и поныне:
— Учись, работай, гляди, что творится вокруг тебя. И помни, что ты работаешь для простого трудового человека. Он, этот человек, — основа жизни! На нем держится все!
ВЕСЕННЯЯ РЕКА
Жизнь человека разве не похожа на реку? Текут часы, дни и месяцы, течет радость и горе, и ничто не возвращается вспять. Детство и юность — разве не похожи на весеннюю реку, когда она, стремительная и солнечная, а порою мутная, несется вперед, а на берегах уже цветут луга и в волне отражается высокое небо?
Семь моих лет прошло в этом городе. Когда-то он казался мне чужим и негостеприимным. Теперь, когда я знаю, что через месяц-другой покину его, чтобы не вернуться никогда, он добр для меня. Я забываю и холодные зимы, и голодные дни, и те жестокие события, которым здесь был свидетелем…
Я приехал в этот город деревенским мальчиком, для которого все было интересным, хоть и непривычным, неприютным, а подчас даже страшным.
Насколько я изменился за эти годы? Что нового появилось во мне?
Во-первых, я вырос. Когда я гляжу на свое отражение в окне лавки или в зеркале парикмахерской, я вижу, что я невероятно вытянулся. Я слишком долговязый и тощий. Я даже сам себе кажусь смешным. Стесняюсь девушек, — ведь не могу же я им нравиться такой, какой я есть, да еще с несоразмерно длинными руками. Мне даже странно, что, когда я заговорю с девушкой, она отвечает мне серьезно, как учителю. Мне, конечно, нравится, что они надо мной не смеются, но ведь было бы куда лучше, если бы они не вели себя со мной так чинно.
Без сомнения, за эти годы я кое-чему научился. Прежде всего, я стал лучше писать. Теперь для меня сущий пустяк написать сочинение, и я заранее знаю, что получу пятерку. Мои писания принимают некоторые газеты, и это, конечно, тоже показывает, что в голове у меня завелись кое-какие мысли и я научился излагать их на бумаге.
Когда я попал в этот город, я был знаком со случайными книгами, которые читал без всякого порядка и системы. Книги давно манили меня, но я еще не понимал, какая из них лучше, какая хуже и почему. Теперь нет ни одной серьезной литовской книги, которую я бы не прочитал. Я уже вижу разницу — поначалу я ее не ощущал — между рассказом Жемайте и зарисовкой какого-нибудь начинающего писателя. Я понял, что есть разница между стихами Майрониса и Маргалиса.[85]
Я неплохо научился русскому языку. Правда, говорить по-русски было не с кем, да я и стеснялся своего произношения. Но я уже довольно свободно читал русских классиков и видел, что понимать их не одинаково легко. Тургенев казался мне куда легче Достоевского, а тем более Лескова. Я уже имел кое-какое понятие о Толстом — я читал «Войну и мир» и «Воскресение». Постепенно я проникался не только красотой «Капитанской дочки», но и очарованием «Евгения Онегина», которое поначалу было мне недоступно — я слабо знал русский. Я любил Гоголя, особенно его фантастические повести. Читал рассказы Чехова и чувствовал их грусть и нежность. Мне попадались рассказы Горького. Читал я Александра Блока и Сергея Есенина. Пытался читать в подлиннике Маяковского, хоть с трудом вникал в его сложные метафоры.
Русский язык открыл передо мной новый, величественный мир мысли и красоты. Этот мир безудержно влек меня! Мне хотелось узнать его много полнее и глубже. Каждая книга великих русских писателей ставила передо мной уйму вопросов, на которые не сразу находился ответ. Книги будоражили мысль, заставляли читать снова и думать, искать. Они вызывали желание больше знать, жить более осмысленно, чем я жил до сих пор. И я знал, что с этим так недавно открывшимся мне миром мои связи не порвутся до тех пор, пока я жив.
Гимназия дала мне знания из различных областей. Эти знания были довольно поверхностными. Все ж приятно было знать хотя бы основное об античной Греции и Риме, об эпохе Возрождения и о великих ее представителях, о наполеоновских войнах, которые я по-детски представлял себе, прочитав когда-то дома старый календарь… Увы, история казалась нам собранием событий без ладу и складу. Эти события вызывали отдельные личности, такие, как Цезарь, Витаутас, Наполеон. Но почему в различных государствах история сложилась так, а не иначе — мы не понимали. Мы думали, что миром управляет чистая случайность.
Знания физики и химии были отрывочные и не объясняли, как возник видимый нами мир — Земля и планеты, как возникла жизнь, как она развивалась, что возвысило человека среди других тварей. Зато о лошади и кроте я знал много и твердо — подними меня среди ночи, и я сразу скажу, сколько зубов у крота и сколько ребер у лошади. Много делалось для того, чтобы в наши головы не ворвались теории, идущие вразрез с разглагольствованиями капеллана, основанными на библейских легендах. И лишь случайные книжонки, тайно попавшие в наши руки, пытались дать материалистическое толкование мира.
Немало времени мы уделяли изучению иностранных языков. Закончив гимназию, мы без труда понимали несложные книги на немецком или французском языках. Особенно усердно учили мы латынь.
Уроки латинского языка позволили мне почувствовать ясность, строгость и простоту античной литературы, ту спокойную красоту, которой наполнена римская проза и поэзия. На всю жизнь остался у меня интерес к античной древности. Возможно, что уроки латыни позволили мне лучше понять многих западных писателей, особенно тех, в чьих книгах, как, скажем, у Анатоля Франса, — глубока античная традиция, много реалий и литературных реминисценций, античности.
А остальное… Математика всегда мало интересовала меня. Если, особенно в старших классах, она все-таки неплохо мне давалась, то лишь потому, что преподаватель умел добиваться от нас знания своего предмета. Но она никогда не вызывала у меня новых мыслей и не служила толчком ни для интеллектуальных, ни для эстетических переживаний.
Всю жизнь я был обижен на гимназию за то, что очень мало получил музыкальных сведений и почти никаких — из теории и истории искусства. Позднее я с трудом познакомился с живописью, а в музыке, увы, на всю жизнь остался дилетантом, для которого то или иное произведение только «нравится» или «не нравится», а вот почему — не знаю по сей день.
Годы в городе очень сильно изменили мое детское мироощущение. Случилось это, разумеется, никоим образом не по вине учителей. В этой книге я вообще мало говорю о своих учителях. Это, конечно, не значит, что я не благодарен им за время и энергию, которые они теряли, обучая нас.
Я сознательно не говорю — «воспитывая», поскольку воспитание наше было более чем поверхностным. Следили за дисциплиной в классе, за тем, чтобы на улицах ученики не курили, не появлялись в пьяном виде, чтобы вежливо здоровались с учителями. На этом воспитание и кончалось. Поинтересоваться, чем мы живем после уроков, что читаем, что нас волнует, чем мы мучаемся, есть ли у нас еда и одежда, — все это, кажется, и не приходило в голову нашим наставникам.
Когда я думаю, кто же из учителей оказал на меня самое большое моральное влияние, кто произвел на меня самое глубокое впечатление своими словами или поведением, увы, не могу вспомнить ни одного. Все они старались вложить в наши головы столько знаний, сколько требовала программа, и больше ничего. Если мы интересовались и другим, если мы росли и развивались наперекор программам, за это мы должны быть благодарны не учителям, а времени, друзьям, книгам.