Сорок дней Муса-Дага - Франц Верфель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Пятнадцать лет? Погоди! Следовательно, во время великой революции ты уже восемь лет как жил в Йогонолуке. Постарайся вспомнить. Не получал ли ты в том году несколько ‘ящиков с оружием, которым тогда снабжали вас для борьбы против прежнего правительства?
Мюдир, который вступил в должность только в начале войны, задал этот вопрос по интуиции, предположив, что Иттихат и в Сирии, по аналогии с Македонией и Анатолией, должен был искать союзников среди армян. Он случайно нащупал уязвимое место врага.
Тер-Айказун повернул голову к своему церковному притчу – никто еще не осмелился сойти со ступеней паперти. Этим легким поворотом головы Тер-Айказун призывал их засвидетельствовать его слова:
– Может быть, ваше духовенство, мюдир, имеет дело с оружием. У нас такого обыкновения нет.
Положение было угрожающее, и общинный писарь запричитал:
– Мы всегда жили мирно, ведь тут спокон веку наша родина!
Тер-Айказун устремил на мюдира рассеянный взгляд, словно и впрямь напрягал свою память:
– Верно, мюдир. Новое правительство тогда раздавало оружие направо и налево во всех населенных пунктах империи, в том числе и армянам. Если ты был тогда в сознательном возрасте, ты непременно вспомнишь, что во всех общинах лицам, распределявшим оружие, получатели его обязаны были давать расписку в получении. Руководил распределением оружия каймакам, который был в ту пору мюдиром, – как ты. Он вне всякого сомнения сохранил эти расписки, потому что такие важные документы не выбрасывают. Так что, думается мне, он не послал бы тебя к нам без этих расписок, будь у нас винтовки.
Довод неопровержимый. Из-за этих расписок на днях перерыли от корки до корки весь архив антиохийского хюкюмета. Большинство таких квитанций, выданных различными нахиджие, нашлись: похоже, что только нахиджие Суэдии и ее окрестностей действительно никакого оружия в 1908 году не получали. Правда, каймакам утверждал, будто получили, однако доказательств тому привести не мог.
Самообладание Тер-Айказуна оказалось самой верной тактикой. Но блистательная дипломатическая выдержка мюдира была несколько омрачена этим спокойствием; голос его сейчас звучал резко, иронично:
– Что такое расписка в получении? Клочок бумаги! Какое значение это имеет через столько лет?
Тер-Айказун равнодушно махнул рукой.
– Не хотите нам верить, что ж, смотрите сами, ищите!
Капитан, которому не терпелось положить конец этому излишнему и нудному препирательству, со всей силы опустил свою полицейскую лапу
на плечо вардапета:
– Да, мы будем искать, собачий сын! Но вас обоих я арестую, тебя и мухтара! С вами я могу делать что хочу. Ваша жизнь в моей власти. Если мы найдем винтовки, мы пригвоздим вас к церковным дверям. Если же ничего не найдем, я прикажу поджарить вам пятки.
Двое заптиев связали Тер-Айказуна и писаря. Мюдир вынул из кармана пилочку для ногтей и занялся своими ногтями. То, что он занялся сейчас маникюром, можно было бы истолковать как жест сожаления по поводу этой необходимой государству жестокости, но это означало также, что он, как чиновник гражданского ведомства, ничего общего с военной властью не имеет. Тем не менее он не преминул скучающим тоном довести до ее сведения:
– Не забудьте кладбище! Это излюбленное место захоронения ружей и патронов.
И только тогда удалился, предоставив дальнейшее разноглазому муафину. По команде этого пугала в мундире заптии разбились на маленькие группы и разошлись в разные стороны. При арестованных остался небольшой конвой. Тер-Айказуну в своей фелони из тяжелого шелка пришлось сесть прямо на землю.
Заптии с диким ревом врывались в дома. За стенами штурмуемых домов тотчас же раздавались отчаянные вопли, слышался грохот и звон разбиваемой посуды. Окна распахивались настежь, и из них летели ковры, одеяла, подушки, циновки, камышовые стулья, иконы и сотни всевозможных предметов домашнего обихода. Вокруг них сейчас же начиналась свалка, с визгом налетала на вещи пришлая сволочь. Потом из окон летели бьющиеся предметы – зеркала, керосиновые лампы, абажуры, кувшины, вазы, посуда; все это с дребезгом разбивалось оземь под жалобные стенания алчных «покупательниц» в чадрах. Они даже черепки подбирали. Шум и буйство разрушения постепенно распространились по всей церковной площади. Затем стали доноситься откуда-то с проселочной дороги.
Три страшных часа сидели на земле связанные вардапет и писарь, пока заптии не вернулись из своего военного набега. Добыча их была более чем жалкой: два старинных кавалерийских пистолета, пять заржавелых сабель и тридцать семь обоюдоострых, похожих на кинжалы ножей, которые были попросту ножами для резки виноградной лозы или перочинными, несколько большего размера. Правда, могилы на кладбище заптии не разрыли за отсутствием заступов и трудового рвения.
Полицейский начальник бесился. Этот хитрый поп все-таки обошел его, лишил возможности представить рапорт о конфискации большого количества оружия. Какой позор для антиохийской полиции!
Заптии рывком подняли Тер-Айказуна с земли. На него уставились два глаза – выпученный и заплывший. В лицо пахнуло зловонным дыханием ненависти и плохо переваренным бараньим жиром. Тер-Айказун отвернулся, скривившись от отвращения. И в ту же минуту два удара плетью наотмашь перекрестили его лицо. Он пошатнулся, на несколько секунд потерял сознание, потом пришел в себя и, ошеломленный, ждал, что брызнет кровь. Наконец она хлынула, эта кровь, из носа и рта. И, когда он нагнулся, опасаясь запятнать своею ничтожной кровью пастырское облачение слуги Христова, его охватило удивительное, пожалуй, даже благостное чувство. Словно в мозгу запел дальний ангельский голос: «Эта кровь – правильная кровь».
И кровь эта была правильная уж хотя бы потому, что произвела известное впечатление на молодого салоникца-мюдира, когда он вернулся после своей сиесты. Он был убежденным поборником полного искоренения армянской нации, не имея, однако, потребности быть свидетелем этого. В лице веснушчатого мюдира Иттихат располагал далеко не самым жестокосердным своим сторонником. Поэтому и вмешался мюдир в происходящее, хоть и старался не проявлять мягкости.
– Времени-то в обрез – заметил он муафину, – предстоит выполнить служебный долг еще в шести населенных пунктах.
А так как муафин, избив священника, удовлетворил свою страсть к самоутверждению, то величественно кивнул в знак согласия. Вардапета и писаря развязали и отпустили домой.
Дешево отделался Йогонолук в тот день, куда как дешевле других армянских городов и деревень. ‘Убито было всего двое мужчин, оказавших сопротивление при обыске, да две молодые женщины изнасилованы заптиями.
Целые сутки ждал Габриэл Багратян, пока дойдет очередь до него и его дома. И опять сидели они всю ночь напролет не смыкая глаз. Казалось, сна в природе больше и нет. Изнеможение пропитывало тело как вязкая масса, которая медленно затвердевает на воздухе. Согнуть колено, поднять руку, повернуть голову стоило почти невозможного напряжения воли. Однако изнеможение это было благом, потому что.отдаляло реальность и воздвигало между ними и миром туманную завесу. Лучше всего защищала эта завеса Жюльетту. Она, жизнелюбивая, та, что всего несколько дней назад блаженствовала среди роз и шелков для своих моделей, она, надменная, воспитанная на французской культуре, смотревшая сверху вниз на расу собственного мужа, она, легкомысленная, считавшая невероятным, что ее могут всерьез втянуть в водоворот ненависти этих полудикарей, – сейчас эта Жюльетта была оглушена обрушившимся на нее ударом. На ее отекшем лице тусклыми казались прежде ясные глаза. Сухие волосы были неприбраны после бессонной ночи. На ней был помятый дорожный костюм, тот же, что и во время генеральной репетиции у Трех шатров. Одна мысль неотступно преследовала ее, точно нудная телесная боль, которая то отпускает, то вновь возвращается: «Он – армянин, я – француженка. Вопреки таинству брака мы не едины, мы разные. Должна ли я вправду погибнуть, потому что он армянин? Почему его не может спасти то, что я француженка?»
Жюльетта готова была возмущаться судьбою женщины, которая, вступая в брак, отрекается от своего имени и своего народа. Но в этот час у нее не было душевных сил додумать до конца эту мысль. Мысль всякий раз иссякала, уходила как вода в песок. Перелистывая воспоминания, память непроизвольно и вяло останавливалась на одной и той же картине: гостиная на Авеню-Клебер с большим камином красноватого мрамора, который ей давно хотелось убрать. Но время от времени в сердце всплывала смутная нежность и чувство вины. Она хотела бы, чтобы это длилось вечно, – эта нежность и чувство вины. И тогда она прижимала к груди Стефана, который сидел, прислонившись к ней.
– Поди ляг, поспи хоть немного, Стефан!
Она смотрела в истомленные усталостью глаза сына, и виноватое нежное чувство в сердце спрашивало: «Кто же ты, мое совсем чужое дитя?»