Пламя на болотах - Ванда Василевская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Как я буду друзей вспоминать», — откликалась эхом ночь, пела, играла, звенела песнью ночь. От земли до самого неба поднималась песня стеклянным перезвоном, неудержимо несущимся вихрем.
Как я буду друзей вспоминать…
«Как я буду друзей вспоминать», — беззвучно шептали мокрые от слез губы. Она упала на колени у открытого окна, прильнула лицом к пахнущей свежим деревом раме, заломила бессильные руки. «Как я буду друзей вспоминать… Что ты сделала, куда ты пошла, Ядвига! Ядвига! Ядвига!»
Она думала о себе, как о ком-то другом, о ком-то постороннем, но хорошо знакомом, кого следует пожалеть, ах, как от души пожалеть! Запах жасмина, блеск искрящихся звезд, пение ночи ринулись в открытое окно, в самое сердце, обнажили все, что она стыдливо скрывала от самой себя, сразу разрушив искусно создаваемые прикрасы. Из-под них выглянуло жестокое, бесстыдное, ничем не прикрытое лицо непоправимого несчастья. Куда спастись, куда бежать от самой себя?
У мостика все затихло. Да не все ли равно, — дорога на ту сторону бесповоротно и раз навсегда закрыта. Высокой стеной, непреодолимым рубежом выросло между нею и девушками над рекой ее вчерашнее венчание во Влуках. Все кончено, даже Ольга, даже Ольга от нее отшатнулась.
Ведь это она, Ядвига, спускает теперь по вечерам с цепи страшного пса, помесь овчарки с волком, чтобы он мог свободно бегать вокруг двора, сторожить ее новый дом. Ведь это она, Ядвига, помогает теперь запирать огромным замком дверь коровника. Кончились времена кроткого Убея, кончились времена дверей, закрываемых изнутри на деревянную задвижку, которую мог, если бы захотел, открыть и ребенок. Теперь уж всегда будет так — спущенный с цепи волк и тяжелый засов между ней и деревней.
За окном звенела тишина, и вдруг в нее снова ворвался звук. Взвилась песня, далекая и вместе с тем такая близкая, мелодия жалобная, плачущая, жестоко рвущая сердце острыми когтями;
Привык я к камере постылой,Привык к висячему замку…
Словно чье-то неумолимое веление, железный наказ заставлял ее дрожащие губы беззвучно повторять слова далекой песни:
Привык к решетке я железной,Привык к тюремному пайку…
О ком думают девушки на мостике? О ком думает Олена Иванчук? О Петре или о том, о Сашке, которого теперь уже нет ни за какой железной решеткой?
Глаза Ядвиги бездумно засмотрелись во тьму. Поблескивала во мраке трава, белели цветы жасмина, уныло заухала сова, описывая круги над пригорком. Ядвига содрогнулась. Пронзительный, жалобный стон с минуту держался в воздухе и растаял где-то далеко, над ольхами, утонувшими в приречном тумане. Затихла песня над водами, было уже поздно, девушки, видимо, вернулись в деревню. Несмотря на теплую ночь, Ядвига вдруг почувствовала холод, потрясший тело ознобом. Ноги затекли, мучительная боль чувствовалась в уставших от стояния на жестком полу коленях. Но ей не пришло в голову встать. В эту минуту она не чувствовала в себе ни капельки воли, даже настолько, чтобы лечь в постель, укрыться одеялом. Все равно придется в конце концов это сделать.
Она напрягла слух. Быть может, они еще запоют, она еще услышит до боли знакомый мотив, до боли, до крови сердечной знакомые слова. Всеми силами души она жаждала, чтобы от реки опять донеслись голоса, чтобы ночь еще раз зазвенела мелодией. Ей почудилось, что если они запоют еще раз — это будет доброе предзнаменование. «Доброе предзнаменование!» Губы ее искривились в горькой усмешке. Что доброе могло еще случиться, чего доброго могла она ожидать?
В тишину ворвался пронзительный, зовущий крик совы:
— Уйди! Уйди!
Куда можно уйти? Все пути раз навсегда закрыты. Дорога в деревню и дорога к реке. А дорогой к родному дому — незачем идти, здесь ей, Ядвиге, оставаться навеки.
Далеко во тьме она рассмотрела слабый свет. Где-то на болотах за рекой горел костер у рыбачьего шалаша. Огонек мерцал в потемках у самой земли, как звездочка. Как обычно, бодрствовали ночной порой рыбаки — и все было, как обычно, как всегда было и всегда будет.
Ядвига знала, что, если бы она пошла в ту сторону, она увидела бы знакомых людей: красное пламя освещает лица сидящих у костра рыбаков. Коричневые, опаленные солнцем, обветренные, иссушенные весенними, зимними и летними голодовками лица крестьян. Спокойные, всегда одинаковые. Сидит Кузьма, тот, который возвратился к своей земле из-под самого Берлина и голыми руками выдирал ее из-под колючей проволоки и чешуи патронов. Сидит Совюк, владелец вечно рвущегося невода, купленного у инженера Карвовского. И все они выросли на этой земле, оплатили эту землю ценой голода, пота, слез и смерти, связаны с нею на веки веков. Сидят с лицами землистого цвета и со спокойствием земли во взгляде. Но между ними и ею вырос непреодолимый рубеж — ее брак, заключенный во влукском костеле. Между ними и ею стоит осадник Хожиняк, а они, как сказал Стефек, могут быть либо друзьями, либо врагами. И она перестала быть им другом. Она выбрала иной путь и иную судьбу. Нет, она не была, как они, деревом, крепко вросшим в землю, так глубоко пустившим корни в бесплодную почву, что их невозможно ни вырвать, ни выкорчевать, ни выжечь огнем. Можно обрубить ветки, изуродовать ствол, истребить листья, но возникшее из земли, сроднившееся с землей дерево живет, черпая из земли свою непобедимую силу. А она, Ядвига, как лист на ветру, как больной от тоски по полету лист, одинокий, увядающий осенью лист.
Хожиняк зашевелился на кровати, всхрапнул громче, и это, видимо, разбудило его.
— Ядвиня, — пробормотал он сонным голосом, и она вскочила с колотящимся сердцем, словно пойманная на месте преступления, осторожно скользнула под толстое, негнущееся одеяло. Но муж уже спал. Ядвига вытянулась на краешке, стараясь не прикоснуться к нему. На мгновение почувствовала приятное тепло нагретой постели. Усталые ноги болели. Ах, как храпел этот лежащий рядом с ней человек! Неужели она сможет когда-нибудь к этому привыкнуть?
За окном послышался короткий, оборванный звук. Раздался еще раз и умолк, словно прибитый к земле. И снова — робко, осторожно, будто пробуя силу.
И вдруг серебристым звоном, страстным щелканьем, водопадом хрустальных трелей полилась соловьиная песня.
Ядвига помертвела. Жасминовая ночь пела, звенела, вздыхала этой песней. Еще раз все рухнуло в прах, теперь уже бесповоротно. Она падала в черную бездну, в глубокую, бездонную пропасть. «Петр! Петр! Петр!» — шептали дрожащие губы, а соловей за окном задорно поправлял: «Петро! Петро! Петро!»
Соловьиная трель глумилась над черным горем, над глупой изменой, над ней, Ядвигой, проданной, купленной, на веки веков преданной позору и гибели по своей воле, с собственного согласия, по собственной глупости. Как радостно, как победно звенел соловей: «Петро! Петро! Петро!» И зеленоватые глаза той женщины, строгие глаза Параски, глядели из ночной тьмы сурово, враждебно и презрительно.
«Как это случилось, как это могло случиться!» — стонало сердце, сжимаясь в сознании своего ничтожества, трусости, своего несчастья и позора.
«Петро! Петро! Петро!» — щелкал соловей на жасминовом кусте, и соловьиная песня неслась над застывшими во мгле болотами, над утонувшими в седом тумане ольхами, над далекими вечными водами, упрямая и победная.
И вдруг умолкла, оборвалась на высокой трели, на недопетой строфе. Ночь умолкла, и это молчание поразило Ядвигу, как внезапный шум. Она очнулась. Черный крест перекладин закрытого окна четко вырисовывался на полу. Ядвига удивилась. Ведь луны нет и до рассвета далеко. Она всмотрелась. Черный крест лежал на половицах. Сдавленный крик вырвался из ее груди — половицы были розовые от зарева.
Хожиняк вскочил на ноги, сразу придя в себя. В окнах стояла красная заря. Дрожащими руками искал он винтовку. Ядвига выбежала за ним. Зубы у нее громко стучали.
На дворе было светло, как днем. Амбар пылал, будто стог соломы. Огонь высоким столбом, брызжущим фонтаном искр вздымался к темному, сейчас еще более потемневшему небу.
Второй столб огня поднимался к небу немного правее, над озером. Там не было никаких строений, кроме конторы инженера Карвовского.
Подальше, на пригорке, где спала деревня, люди повыходили на улицу, стояли на порогах домов, на дороге, в воротах сараев. Никто не торопился бежать в церковь, ударить в набат. Молчал колокол, молчала церковь, и молчали во тьме люди. Все глаза были угрюмо устремлены на две точки — два вздымавшихся к небу огненных столба.
Мрачный отблеск ложился на воды озера, вырывая из тьмы рыжие от зарева волны. Сверкнули багрянцем предательские черные окна трясин, налились кровью прикрытые осокой болота, бездонные провалы, поросшие тростником. В ольховых кронах проснулись испуганные птицы. Ослепленные мраком и пламенем, они беспомощно трепыхали крыльями в ветвях.