Детство Ромашки - Виктор Иванович Петров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
—Знаем, знаем! Скоро надо, а жалость рука путает. Наконец гроб притянут. Махмут накрывает его полосатой
дерюжкой и, осторожно понукая лошадь, направляет ее в ворота. Макарыч ставит фонарь на пороге, торопливо говорит мне:
—Закрой за нами.
Закрываю, возвращаясь к дворницкой, беру с порога фонарь и стою, прислушиваясь к дребезжанию удаляющейся по улице линейки. Евлашиха выхватывает у меня фонарь, брюзжит:
—Наделали дел, паршивцы! Шелестя юбками, она идет через двор.
Ночь полна тихих тягучих шорохов, и я долго слушаю их, стараясь угадать, откуда они. И вдруг их будто сметает песня, протяжная, но не печальная.
Знаю, что это поет Лазурькина мать. Утром бабаня с Максимом Петровичем увезут ее в больницу.
И увезли в широком пароконном тарантасе. Я и за ним закрывал ворота.
Извозчик в сером армяке и приплюснутом картузишке растерянно оглядывался, суетливо дергал вожжами, сдержанно покрикивал на лошадей:
—Адя, адя, лешие!
На козлах рядом с извозчиком кое-как примостился Макарыч, а сиденье заняли бабаня и Лазурькина мать. Бледная до синевы, она не мигая смотрела куда-то вверх и водила рукой в воздухе, пыталась поймать что-то и, приподнимаясь на сиденье, кому-то невидимому приказывала:
— Держите, держите!
Временами ей, видимо, казалось, что она схватила это летающее «нечто», и, смеясь, кутала руку в подол юбки, раскачивалась и запевала. Голоса у нее уже не было. Слабым, свистящим полухрипом вела она песню. А за воротами опять закричала:
— Держите, держите!
— Запоздала, матушка, держать-то,— со смешком произнесла Евлашиха, побрякивая связкой ключей.— Все миловалась да кудрюшки ему расчесывала. Вот и домиловалась до умалишения.
И все время передо мной то белый гроб на линейке, то обезумевшая Лазурькина мать, то Евлашиха со связкой ключей...
Мы с Максимом Петровичем уже третьи сутки живем во флигеле. Караулим. Хозяин, выпроваживая нас из номеров, приказал не сводить с Арефы глаз.
— Не старуха, а живодер! Ей ничего не стоит человека слопать, а проданное стащить и еще раз продать — удовольствие. Ни щепки ей из потрохов не уступайте.
Теперь я знаю, что такое потроха. Это стулья, чугуны, кастрюльки, рогачи. Горкин купил у Арефы всю домашнюю утварь. Рядились целый день. Трижды хозяин уходил, решительно отказываясь разговаривать с Арефой, но она догоняла его у ворот. И откуда только бралась у нее прыть! С крыльца сбегала стремглав, хватала Дмитрия Федоровича за полу поддевки, тащила к дому, канючила:
— Да, золотенький, уж что ты так-то гневаешься? Чай, по-доброму надо. Давай уж как-нибудь сходиться.
Сошлись на двух сотнях. Принимая деньги, Арефа ныла:
— Накинул бы хоть четвертную на бедность мою. Ты гляди-ка, сколько добра тебе остается! Силан-то затерзает меня теперь. До смерти затерзает.
— И ладно сделает,— не стерпел хозяин.— Тебя не терзать, а казнить надо.
Самого тебя казнить!—взвизгнула Арефа.— Думаешь, я тебя не знаю, жулика саратовского!
А ну, подай назад деньги! — гаркнул Дмитрий Федорович.
Арефа в мгновение скакнула за порог каморы, захлопнула Дверь и громыхнула задвижкой.
Красный от злости, хозяин забарабанил кулаком в дверь:
— Подай деньги! Не надо мне ни флигеля, ни этой твоей рухляди!
Арефа молчала. Горкин рванул дверную скобу с такой силой, что она осталась у него в руке. Обескураженный, он смотрел на нее некоторое время, а потом швырнул на пол и рассмеялся:
—Правильно ее Махмут шайтаном окрестил. Вы вот чего,— обратился он к нам с Максимом Петровичем,— оставайтесь-ка здесь: ей, притворщице да озорнице такой, ничего не стоит поджечь дом-то...
Вот мы и днюем и ночуем во флигеле. Время тянется медленно и тоскливо. Максим Петрович старается развлечь меня, то расспрашивает про Силантия Наумовича, с которым мне довелось жить в этом флигеЛе, то рассказывает, как во флоте служил и по Японскому морю плавал. Я внимательно слушаю, но тут же забываю, о чем он говорит.
Еду нам приносит бабаня.
Сегодня, накормив нас, она обошла во дворе все постройки, заглянула в погреб, осмотрела летнюю кухню, а когда возвратилась, села возле меня и, словно между прочим, сказала:
—Мужик-то, что Арефино имущество на фургон грузит, тощий какой.
За эти дни я несколько раз видел этого долговязого и рыжебородого мужика. Он въезжал во двор на скрипучем пароконном фургоне, останавливал лошадей у кухонных дверей и, меленько покрестив лицо, тихонечко стучал в окно. Арефа открывала дверь, и он, низко сгибаясь, скрывался в кухне..
Нагрузив фургон вещами, мужик съезжал со двора.
— Родня, должно,— продолжала рассуждать бабаня.— Слышу, сестрицей ее называет, и она к нему ласково так: «золотенький» да «золотенький». Петрович сказывал, последний раз нагружают. Съедет нынче Арефа.
Я не знал, что ответить бабане, а она, помолчав, опять заговорила:
Хозяин-то, слышь, как распорядился: во флигеле нам жить. В Арефиной половине — мне с тобой да с дедом, в спальне — Макарычу, а в горнице вроде контора будет.
Будет,— сказал я только потому, что нужно было ответить бабане. Думалось о другом.
С того момента, как мы приехали в Саратов, на всем пути от Саратова до Балакова и здесь, в Балакове, я видел и вижу, что люди живут в каком-то испуге. Все горюют, проклинают войну. А вот Евлашиха, Дмитрий Федорович будто рады войне. Почему? Почему Евлашиха не хотела, чтобы Лазурька поправился? Ведь он хороший мальчишка. Все его жалели. Максим Петрович в своей тетрадке написал, что Лазурька — жертва войны. А что такое жертва? И я спросил об этом бабаню. Она недоуменно посмотрела на меня и развела руками.
—Не знаю, сынок, как и ответить. Жертву-то вроде богу приносят, а тут война пришла...
—А откуда она пришла? Зачем? — перебил я ее.
—Постой-ка.— Бабаня легонько отстранила меня и заспешила к двери.
Я выбежал вслед за ней.
Со двора медленно съезжала подвода, высоко нагруженная коробами, узлами и свертками. За подводой шла Арефа. В первую секунду я не узнал ее. Мимо меня плыла важная сухопарая старуха. Тяжелый подол синей юбки волочился за ней, вздымая пыль. С плеч глубокими складками спадала фиолетовая пелерина, отороченная по краю желтым мехом. Узкое остроносое лицо плотно обжимала черная ажурная косынка. Арефа шла ни на кого не глядя, а возле нее металась толстенькая, приземистая женщина.