Ночные рассказы - Питер Хёг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В ту же ночь он — уже как председатель правления — написал письмо руководству больницы Родё, что хочет нанести визит в дом для престарелых в марте, а точнее 26 числа.
Ему казалось, что он, назначив это собрание, которое, как он инстинктивно осознавал, его тётка бы не одобрила, в том же месте и в те же дни, когда он обычно каждый год навещал её, сможет как-то исправить свою непоследовательность при перестройке здания и действительно быстрым, символичным кесаревым сечением избавится от малодушия, которое его так мучило, и окончательно перережет ту невидимую пуповину, которая связывала его с детскими воспоминаниями об острове Леоноры Блассерман.
Но, дописав письмо, он пожалел о том, что выбрал 26 марта, день смерти Бетховена. Ему показалось, что в этом таится какой-то отзвук уважения к старухе. Быстро взмахнув пером, он вычеркнул эту дату.
«Я предполагаю, — написал он, — прибыть на Родё вечером 19 марта. Утром следующего дня по моему личному приглашению приедет несколько чиновников для осмотра больницы.
Позвольте — напомнив вам о неразглашении служебной тайны под страхом взыскания — просить вас считать эти сведения конфиденциальными.
Ваш
Хенрик Блассерман,
Архитектор, магистр искусств».
8
В последовавшие за этим дни Хенрик отправил целый ряд писем без подписи и без адреса отправителя, содержащих, на первый взгляд, непонятные комбинации цифр и букв, и в его мастерскую стали приходить похожие ответы. Эти ответные письма настроили его на терпение и ожидание, и вместе с благоприятной деловой корреспонденцией они предвещали Хенрику весну, весну по всем фронтам.
Но 16 марта его жизнь на мгновение омрачило что-то вроде снежного заряда. В тот день почтальон принёс ещё одно письмо. Уже от одного почерка на конверте у Хенрика перехватило дыхание, и ему пришлось сесть.
Письмо парализовало его. На нём стояла дата «Родё, 16 марта», и было оно следующего содержания:
«Дорогой Хенрик!
До меня дошёл слух, что ты хочешь ещё раз навестить свою старую тётушку. Можешь догадаться, как это меня обрадовало.
Не раз за эти годы я вспоминала тебя, и немало у меня было поводов, особенно за последнее время, пожаловаться на превратности судьбы. Но я всегда находила утешение в словах Людвига ван Бетховена, сказанных им, когда он был глух более, чем я: „Der wahre Weise kiimmert sich nicht urns Gute und Bose der Welt"![62] Добро пожаловать на Родё.
Твоя тётя
Леонора Аполлония Блассерман».
На самом деле для Хенрика тётка уже всё равно что умерла. То, что её состояние позволяло ей написать письмо, да к тому же такое весёлое письмо, явилось для него шоком, кровь отлила от лица, в висках стучало, а в голове зазвучали роковые вступительные аккорды Девятой симфонии Бетховена, и поверх них — возглас «che terror!»,[63] за которым следует падение Дон Жуана в преисподнюю.
Потом в нём вскипела ярость, ненависть к этой старухе, которая могла запросто явиться без предупреждения и без всякого приглашения, чтобы продемонстрировать всем свой маразм и исключительное отсутствие понимания ситуации. На сей раз она сделала свои расчёты, не принимая во внимание его, Хенрика Блассермана, грядущее королевское достоинство, и в голове у него зазвучали выстрелы из «Увертюры 1812 года».
Но понемногу он овладел собой. Он ещё раз прочитал письмо, и теперь ему стало ясно, что здравый смысл старухи угас, так же как и её слух, и что она, будучи теперь пациенткой, заключённой под надзор в том доме, где она ещё несколько лет назад была владычицей, писала ему с определённым достоинством, но при этом отсутствовало одно-единственное обстоятельство, которое могло бы внушить к ней уважение, — власть. «Ей подрезали крылья, — подумал Хенрик, — она слишком много или слишком мало времени провела в той электрической машине, которую должны были установить в хозяйственном погребе, тётку можно не брать в расчёт», — и он почувствовал, что снова может вздохнуть спокойно. Когда он сел писать короткую вежливую записку в ответ, в голове у него завертелась незамысловатая песенка, словно некий оптимистически музыкальный прогноз, и он стал напевать: «Да, да, я иду, видите, как я спешу…»
Второй акт
1
19 марта Хенрик прибыл в Хольте, когда солнце уже садилось. Он пошёл пешком к озеру и издали увидел тёмный силуэт длинного узкого шлюпа с острова Родё в конце мостков, далеко выдающихся в воду. Он был спокоен и уверен в себе, письмо тёти привело лишь к тому, что он взял с собой небольшой плоский пакет в коричневой обёрточной бумаге, который спрятал во внутреннем кармане у самого сердца.
Небо темнело, и на нём одна за одной проступали большие звёзды, но само озеро было ещё светлым, как будто сохраняло в себе дневной свет. Вода была гладкой, далёкие тёмные берега тихи, весь огромный водоём застыл словно ясный, выжидающий, спокойный разум. Но где-то в пространстве таился слабый порывистый ветер, поднимавший иногда на поверхности воды мелкую рябь — быстрые, вибрирующие потоки энергии, которые нетерпеливо бежали прочь от берега в направлении далёких чёрных контуров Родё.
На скамейке в конце мостков сидела молодая женщина, и, подходя к ней, Хенрик успел отметить туфли без каблуков, заштопанные чёрные шерстяные чулки и непокрытую голову с короткой стрижкой. Она обернулась на звук шагов, и он узнал Пернилле, подругу своего детства.
Никто из них не сказал ни слова, но, пока они молча и неподвижно смотрели друг на друга, Хенрик почувствовал, как те пять лет, которые прошли с их последней встречи, в один миг куда-то исчезли, что возраст, опыт и положение, все эти с трудом приобретаемые взрослым человеком наслоения, придающие ему уверенность в себе, могут оказаться чем-то вроде одежды, костюма, который можно мгновенно сбросить. Друг перед другом Пернилле и Хенрик чувствовали себя абсолютно, ошеломляюще нагими.
В первое мгновение Хенрику это чувство показалось удивительно приятным. Но в следующее оно стало невыносимым, и мысль его с беспокойством стала искать, чем бы прикрыться, и тут он вспомнил, что представляет собой живой фрагмент мировой истории, и торжественно, словно в императорский платц, закутался в осознание своего истинного предназначения. Взяв, таким образом, ситуацию под контроль, он подал Пернилле руку и помог ей спуститься в шлюпку. Сидевший на руле серьёзный молодой человек оттолкнулся от берега, и, пока он некоторое время выгребал туда, где дул ветер и можно было поставить маленький треугольный парус, Хенрик подумал, как прекрасно, что Пернилле здесь, это возбуждает и поднимает настроение, и он покойно откинулся назад на обитую тканью спинку сиденья, а позднее, посреди озера, ветер принёс ему обманное чувство, что он в Италии, величественное ощущение гондолы, и, когда на берегу закрякала утка, ему показалось, что он слышит великую арию Карузо «Cielo e mar»,[64] из второго акта «Джоконды». Мысли его текли доброжелательно и гармонично, он посмотрел на матроса и подумал, что этот молодой человек может ему ещё пригодиться, ведь у него такое торжественное и немного старомодное выражение лица, напоминающее о Хароне, переправлявшем души умерших в Гадес, чем, на самом деле, он и занимался — разве это не лодка Харона, назначение которой увозить стариков подальше от всех, в их предпоследний приют.
Откинувшись на сиденье, он осторожно посматривал на Пернилле, и вдруг он вспомнил, что в детстве она всегда снимала одну туфлю, чтобы легче было качать ногой. Хенрик видел, что она осталась такой же, как раньше. Волосы её, как и тогда, были светлыми, редкого оттенка белой золы, и коротко стриженными, над широко посаженными глазами брови почти срослись, и тут Хенрик подумал о Пернилле то, о чём никогда прежде не задумывался. Он понял, что она красива, и он сразу же услышал вокруг новую мелодию, которая, похоже, возникала из пенящихся пузырьков за кормой лодки, и, прислушавшись к ним, стал напевать, а потом возникли слова:
Nun geh' ich zu Maxim
Dort bin ich sehr intim.[65]
Он узнал мелодию, это была ария графа Данилы, соблазнителя из бессмертной «Весёлой вдовы». Стало ясно, что такая ассоциация — намёк Небес, но на что, спрашивал он самого себя, и вдруг понял и, посмотрев на сидящую рядом девушку, облизал губы, конечно же, намёк на то, что следует соблазнить Пернилле, и он довольно поёрзал на сиденье, чувствуя удовольствие и вместе с тем некоторое напряжение. «Я счастливый человек, — подумал он, — как Октавиан из „Кавалера роз”, я могу сказать „Ich hab' ein Gluck, ich hab' ein Gluck!”,[66] потому что сейчас для меня открываются все врата мира, и в первую очередь, ничто женское от меня не скрыто.
Только когда они добрались до Родё, когда уже наступила ночь и даже вода стала чёрной, Хенрик сообразил, что присутствие Пернилле на острове вряд ли случайно. Не задавая ей вопросов, он понял, что тётушка, должно быть, послала за ней, и тут хладнокровный внутренний голос стал нашёптывать ему какое-то предостережение, но, тряхнув головой, он избавился от этого раздражающего гула в ушах, слегка наклонился к Пернилле и пробормотал про себя: «Der wahre Weise ktimmert sich nicht urns Gute und Bose der Welt!»