Записки причетника - Марко Вовчок
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Еще далее, у самых стен низкой каменной ограды и по ее углам, кладбищенской почвой завладела дикая растительность.
Высокая, почти в рост человеческий крапива отличалась необычайной шириной и сочностью листьев, равно как и лопух, возвышающийся наподобие зонтов; повилика, кожушка, паучок, ползучка образовали по ограде и между изредка тут растущими деревьями и кустами густую сеть, проницаемую только для золотых лучей солнечных; ярколиловые и яркомалиновые татарские шапки сверкали в этой зеленой плетенице, как некие драгоценные аметисты и опалы; алый же шиповник резал зрение необычайно светлым пурпуром своих крупных, обильных шиповин.
Все тут растущее и цветущее имело необыкновенную яркость красок и необыкновенную сочность. Мелкие полевые цветки, попавшие сюда, принимали не свойственные им размеры; гроздья барбариса и кисти калины гнули ветви своим обилием и горели, как бы созданные из огня и пламени; зреющие груши висели наподобие тяжелых золотистых урн; занесенное ветром зерно конопли пустило росток, перевысивший многие монументы и, казалось, имеющий силу и крепость тростника.
Но во всей этой роскоши зелий, цветов, дерев и плодов было нечто гробовое, могильное, прочим, не кладбищным зелиям, цветам, деревам и плодам не присущее, так что я, невзирая на все мое пристрастие к этим дарам природы, не сокрушил ни единого стебля, не посягнул ни на единую ягоду, или же плод.
Кладбище Краснолесской обители, радуя все прелести уединения, имело еще то преимущество, что в известные часы дня сюда стекалось целое общество богомольцев и оживляло своим говором и движением тихое место вечного успокоения.
Сколько раз я, насладившись досыта окружающими меня безмолвием и безлюдием, вслед за тем, невидимый за пышно разросшимся кустом, или за богатым монументом, или за простой могильной насыпью, бывал свидетелем поучительнейших сцен и слушателем поучительнейших разговоров!
Некоторые из этих вышепомянутых сцен и разговоров столь глубоко врезались в моей памяти, что я и в настоящую минуту как бы еще слышу и вижу все с неменьшею ясностию и отчетливостию.
Я вижу разнохарактерные лица, освещенные лучами солнца, испещренные падающими на них тенями от надгробных растений, я слышу жалобные, или спокойно-задумчивые, или взволнованные тоны голосов…
В данный, например, момент мне с невероятною яркостию и живостию представляются три картины с обительского кладбища.
Я вижу группу из трех особ. Она размещается под молодыми развесистыми высокими орешинами, осеняющими широкую блестящую белую мраморную плиту над прахом капитана 1-го ранга.
Луч уже заходящего, но еще ярко блестящего светила дневного, падая сквозь темнозеленую листву, рассыпается золотистыми искрами по шарообразному лицу и такой же фигуре маленькой преклонных лет помещицы, в кружевном чепчике, в коричневом шелковом капоте, украшенном паутиноподобными вышивками на шее и рукавах; тоненькие, как ниточка, брови ее несколько подняты вверх; голубые глаза несколько выпучены; пухлые уста сжаты в бутончик; круглая головка откинута несколько назад и в правую сторону; гладкие, как бы налитые, пальчики жирных ручек судорожно переплелись, частые, отрывистые вздохи и легкие пискливые стоны вырываются беспрестанно из ее тучной грудки. Все выражение ее физиономии и фигуры, каждый ее жест выказывают тревожное, беспокойное огорчение, которое свойственно не привыкшим к обуздыванию своих желаний и укрощению своих страстей господам и госпожам.
Против нее, но более в тени, прислонив тощую спину к древесному стволу, сидит тоже немолодых лет помещик. Черные впалые глаза его быстро бегают; темножелтое широкоскулое лицо непрестанно подергивается; он покашливает сухим, порывистым кашлем, и крючковатые персты его поминутно хватаются за синий атласный галстук и дергают его, словно он давит длинную сухую шею; злобная, горькая усмешка часто искривляет бесцветные широкие, мясистые уста.
Несколько от них поодаль, избрав себе опорою тонкий, гибкий ствол молодого деревца, полулежит юная, прекрасная благородная девица. Яркая зелень листвы чудесно обрамливает ее цветущий образ; проникнувшая сквозь листву полоска солнечного луча играет на розовой ланите, задевая край прозрачного уха, сияющего изумрудной серьгой. Благородная девица, сложив на коленях белые, изнеженные руки, украшенные сверкающими перстнями и запястьями, с ленивым недовольством глядит бесцельно в пространство.
Но время от времени темные глаза ее вспыхивают, точно какая-то тревожная мысль, как некая молния, мелькает в ее умащенной благовониями и причудливо убранной голове.
Она на мгновение смыкает, как бы утомленная неотступными докучными видениями, вежды, затем открывает уже утратившие сияние очи и снова бесцельно, с ленивым недовольством глядит в пространство.
Шарообразная помещица восклицает пискливым дискантом:
— Нет, нет, вы только себе это представьте, Виктор Иваныч! Нет, вы только себе представьте! "Мне, говорит, что вы, что мужик — все равно"! Все равно, что я, что мужик, — слышите? Слышите, Виктор Иваныч?! Все равно!!. "Для мирового судьи, говорит, нет в этом никакого различия". Слышите, Виктор Иваныч! Никакого различия! Я не могу забыть этого! Не могу, не могу, не могу! Засну — во сне вижу! Боже мой! Боже мой! Боже мой благий и милосердный! за что ты попускаешь? Я бы, Виктор Иваныч, лучше уж прямо в гроб легла! Клянусь, лучше бы прямо в гроб… Да как и жить теперь нам? Ограблены мы, обесчещены! Я ума не приложу, как это я теперь буду…
— А вы, Варвара Павловна, чего же изволили ожидать после того, как нас ограбили и обесчестили? Чего вы изволили ожидать, позвольте узнать? — желчно вопрошает Виктор Иваныч шипящим шепотом, прерываемым кашлем.
— Ох, Виктор Иваныч! да я ведь все-таки надеялась! Я думала, Виктор Иваныч, что все это только так: постращают, да и бросят… Ох, прогневили мы, верно, творца небесного.
— Нет-с, когда уж вас ограбили, так вы не надейтесь: надеяться тут, Варвара Павловна, нечего! Когда вас ограбили, вы извольте ожидать убийства! Да-с!
— Что вы, Виктор Иваныч! что вы!
— Да-с, ожидайте теперь убийства! И те самые мужики, которые теперь шапки передо мной не снимают, — слышите? шапки не снимают! — придут и предадут нас смерти!
Варвара Павловна точит обильные слезы.
— Мне себя уж не жаль, Виктор Иваныч, — всхлипывает она: — мне жаль вот Серафимочку!
Прекрасная юная дворянка хмурится и вздыхает.
— Мне жаль Серафимочку, Виктор Иваныч! Лелеяла, думала на радость… а вот привелось… Что ж, ей теперь самой комнаты, что ль, мести? Этими-то руками, Виктор Иваныч? Вы поглядите на нее!
Серафимочка сама взглядывает на свои белоснежные, сияющие золотыми украшениями руки и тоже, повидимому, недоумевает: как ими мести?
— Вы, Виктор Иваныч, поймите! Вы поймите только, каково мне-то! Поймите!
— Я понимаю-с, — ответствует Виктор Иваныч. — Я понимаю-с!
Наступает молчание, прерываемое только пискливым всхлипываньем Варвары Павловны.
— Уж лучше бы прямо в гроб! Уж лучше бы прямо…
— Но это не долго продлится! — вдруг восклицает Виктор Иваныч, — это не долго продлится! Права наши воротятся!
— Воротятся, Виктор Иваныч? — восклицает Варвара Павловна, мгновенно озаряясь упованием на приобретение утраченных ею благ. — Воротятся?
Серафимочка тоже несколько содрогается и не без сердечного интереса устремляет взоры на Виктора Иваныча.
— Так воротятся, Виктор Иваныч? — Воротятся!
— Дай-то господи! Я, Виктор Иваныч, признаюсь вам, я ведь к ворожее ездила, как в Москве была, и к блаженному тоже ходила. Блаженный-то неясно говорил — все больше гору Арарат поминал. Вы не знаете, что это такое значит гора Арарат? "Взойдешь, — говорит мне, — на гору Арарат…" Не знаете?
— Я полагаю, это значит: взойдешь на высоту…
— Ах, так это и есть! Так и есть! Это хорошо! Ведь хорошо, Виктор Иваныч?
— Хорошо. А еще что он говорил?
— Остального не припомню. Да все больше про гору Арарат. Раз двадцать повторил: "Взойдешь на гору Арарат!" А вот ворожея, так та все ясно-преясно мне рассказала. "Не бойтесь, говорит, все ваше воротится, все пойдет по-старому. Опять закрепят их за вами, и опять будут те же подати и оброки. Вы, спрашивает, сбирали нитками и яйцами?" — «Сбирала», говорю. "Птицей и полотном сбирали?" — «Сбирала». — "Ну, говорит, и опять будете сбирать и еще больше можете тогда на них наложить. Сколько, говорит, угодно, столько и наложите. И сечь их, говорит, опять тоже можете, и девкам косы резать, и покупать их, и продавать — все!" Так и скачала: все! Я ее сколько раз переспрашивала: "Так ли вы скачали? все ли?" — "Все, говорит, уж вы не беспокойтесь". Вот только время-то она не назначила! Как я ее ни просила, время точного не назначила. "Когда ж, говорю, мы этого дождемся?" — "Когда дождетесь, тогда и узнаете", говорит. Непреклонная такая, — так-таки и не сказала. Может, нам-то и не доведется уж увидать! Вот вы, Виктор Иваныч, тоже говорите: "Все воротится", а когда? Вот и не скажете, когда!