Людское клеймо - Филип Рот
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У нее есть ключ от Бартон-холла, и она входит. Вот она в своем кабинете. Уже кое-что. Она не сдалась. Она теперь в состоянии думать. Хорошо. Но чтобы добраться до их компьютеров, надо войти в их кабинеты. Надо было еще тогда, вечером этим заняться, а не бросаться в паническое бегство. Чтобы вернуть себе самообладание, чтобы спасти репутацию, чтобы предотвратить крах карьеры, необходимо продолжать думать. Вся ее жизнь в этом и состояла — думать. С первого класса школы ее только этому и учили. Она выходит из кабинета и идет по коридору. Цель ясна, мысли обрели определенность. Она просто войдет и сотрет. Имеет право стереть то, что сама послала. К тому же она и не посылала — само ушло. Непреднамеренно. Она не в ответе. Так получилось. Но [124] все двери заперты. Она пытается открыть их своими ключами, пробует сначала ключ от здания, потом от своего кабинета, но без толку. Конечно, они не подходят. Не подходили бы вечером и не подходят сейчас. А насчет того, чтобы подумать — будь она хоть Эйнштейном, думаньем все равно никаких дверей не открыть.
Вернувшись в свой кабинет, она отпирает ящики. Что ищет? Автобиографию. Зачем ей? Так или иначе автобиографии конец. Конец "нашей американской дочери". И раз это конец, она выдергивает все ящики до конца и швыряет на пол. Опустошает весь стол. "У нас нет никакой американской дочери. У нас вообще нет дочери. У нас только сыновья". Она уже не думает о том, что ей необходимо думать. Она принимается разбрасывать вещи. Что лежит на столе, что висит на стенах — пусть разобьется, какая разница? Она старалась и потерпела фиаско. Покончено с безупречной автобиографией, которой она так дорожила. "Наша американская дочь потерпела фиаско".
Рыдая, берется за телефон, чтобы позвонить Артуру. Он выскочит из постели и поедет из Бостона прямо сюда. Трех часов не пройдет, как будет в Афине. К девяти Артур будет здесь! Но она набирает не его номер, а номер охраны на прилепленной к телефону бумажке. Преднамеренности не больше, чем в отправке писем. Есть одно: вполне человеческое желание спастись.
Она не в силах ничего сказать.
— Алло, — берет трубку мужчина на другом конце. — Алло! Кто это?
Она едва выговаривает. Два слова — самые несократимые в любом языке. Имя и фамилия. Несократимые и незаменимые. Означающие ее. То, что было ею. А теперь это два самых смехотворных слова на свете.
— Что? Профессор... как дальше? Я вас не понимаю, профессор.
— Это охрана?
— Говорите громче, профессор. Да, это охрана колледжа.
— Идите, пожалуйста, сюда, — говорит она умоляюще, и опять у нее текут слезы. — Прямо сейчас. Тут просто ужас какой-то.
— Профессор, где вы? Что у вас случилось?
— В Бартон-холле. — Она повторяет, чтобы он расслышал: — Бартон-холл. Комната 121. Профессор Ру.
— Что случилось, профессор?
— Ужасная вещь.
— Вам плохо? Что с вами? Что случилось? С вами кто-то посторонний?
— Нет, я одна.
— Что произошло?
— Кто-то сюда проник.
— Куда проник?
— В мой кабинет.
— Когда? Когда, профессор?
— Не знаю. Видимо, ночью. Не знаю.
— Вам нехорошо? Профессор! Профессор Ру! Вы в колледже? В Бар тон-холле? Вы уверены?
— Она колеблется. Пытается думать. Уверена я? Да или нет?
— Конечно, — говорит она и рыдает уже так, что сил нет остановиться. — Побыстрей, умоляю вас! Идите сюда немедленно! Кто-то проник в мой кабинет! Здесь все вверх дном! Это немыслимо! Просто ужас! Все мои вещи! Кто-то включал мой компьютер! Скорей сюда, слышите?
[125] — Проник? Вы знаете, кто это был? Кто проник? Студент?
— Декан Силк, — сказала она. — Идите же сюда!
— Профессор... Профессор, вы слышите меня? Профессор Ру, декан Силк погиб.
— Я знаю, — сказала она. — Да, это ужасно.
А потом она кричала — кричала от мысли о случившемся ужасе, от мысли о том, что он сделал напоследок, и не кому-нибудь, а ей, ей, — и весь остальной день был для Дельфины сплошным цирком.
Едва ошеломляющая новость о гибели в автомобильной катастрофе декана Силка и уборщицы колледжа успела распространиться по всем кабинетам и учебным аудиториям, как ей вдогонку пришла еще одна весть — о вторжении Силка в кабинет Дельфины Ру и о фальшивом электронном послании, которое он отправил оттуда незадолго до смерти. Людям и этому-то трудно было поверить, а тут, ко всеобщему замешательству, из города подоспела новая молва, касающаяся обстоятельств катастрофы. Омерзительные эти сведения, как утверждали, происходили из вполне надежного источника: их сообщил брат сотрудника полиции штата, обследовавшего тела после того, как их вместе с обломками машины извлекли из реки. Декан якобы потому потерял управление, что сидевшая рядом уборщица ублажала его во время езды. К этому выводу полицейский пришел, основываясь на состоянии его одежды и на положении ее тела в машине.
В большинстве своем преподаватели, особенно пожилые, много лет знавшие Коулмена Силка лично, поначалу отказывались верить и были возмущены легкостью, с какой этот слух подхватывался и принимался за неопровержимую истину. Им претила жестокость нападок на мертвого. Но постепенно становились известны все новые подробности вторжения, и все новые люди, мельком видевшие Силка с уборщицей, делились своими наблюдениями, и чем дальше, тем труднее было старейшинам колледжа упорствовать в своем, как писала на другой день местная газета в весьма интересной для широкой публики заметке, "душераздирающем отрицании".
И когда люди начали вспоминать, как два года назад никто не хотел верить тому, что он оскорбил двух своих чернокожих студенток; когда они вспомнили, что после истории с "духами" он обособился от бывших коллег, что при редких встречах с ними в городе был немногословен до грубости; когда они вспомнили, что в своем громозвучном отвращении ко всем и всему, имеющему отношение к Афине, он, как говорили, ухитрился отгородить себя даже от собственных детей... тогда, увы, даже те, кто вначале отвергал всякую мысль о возможности такого скверного конца этой жизни, даже ветераны, которым невыносимо было подумать, что человек столь мощного ума, завораживающий лектор, динамичный и влиятельный декан, сгусток обаяния и энергии, мужчина здоровый и бодрый в свои семьдесят с лишним лет, отец четверых прекрасных взрослых детей, взял и перечеркнул все, что прежде ценил, стремительно покатился вниз и умер скандальной смертью чуждого всем, свихнувшегося отверженного, — даже эти люди вынуждены были признать, что после бесславного ухода на пенсию с Коулменом Силком произошла полнейшая перемена, приведшая не только к его трагической гибели, но и, что совсем уж непростительно, к ужасной смерти Фауни Фарли, несчастной неграмотной женщины тридцати четырех лет, [126] которую, как всем теперь стало известно, он взял на старости лет себе в любовницы.
5. Ритуал очищения
Похороны — одни и другие.
Фауни хоронили первой, выбрав для этого кладбище на холме Батл-Маунтин. Мне всегда тяжело было проезжать мимо этого места, где даже в полдень тоскливо, где старые могильные камни молча хранят тайну застывшего времени, где раньше погребали своих мертвецов индейцы и где добавляет сумрака близость лесного заповедника — дикой, широко раскинувшейся чащобы, усеянной валунами, прорезанной ручьями, которые стеклянными каскадами стекают с уступа на уступ, чащобы, где водятся койот, рыжая рысь, даже черный медведь и по которой, говорят, большими стадами кочуют олени, расплодившиеся в огромных, доколониальных количествах. Хозяйки молочной фермы купили для Фауни участок у самой границы темного леса и организовали невинную, незатейливую погребальную церемонию. Более разговорчивая из двух, назвавшаяся Салли, произнесла первую надгробную речь, представив вначале партнершу, ее детей и своих детей; затем она сказала:
Мы все жили с Фауни на ферме и сегодня пришли сюда для того же, для чего пришли вы: отдать последнюю дань человеческой жизни.
Она говорила чистым и звонким голосом - невысокая, пышущая здоровьем круглолицая женщина в длинном платье-балахоне, решившая держаться оптимистического взгляда на вещи с тем, чтобы по возможности меньше расстраивать шестерых растущих на ферме детей, опрятно одетых в лучшее, что у них есть, и сжимающих в кулачках цветы, которые они положат на гроб перед тем, как его опустят в землю.
Никто из нас, — заверила всех Салли, — до конца дней не забудет ее щедрого и теплого смеха. Фауни так заразительно хохотала и порой так весело шутила, что мы смеялись до колик. Но помимо этого, она была, как вы знаете, человеком глубоко духовным. Духовной личностью, — подчеркнула она, — искательницей духовного начала. Пантеизм — вот слово, которое лучше всего передает характер ее веры. Ее богом была природа, и одним из проявлений ее благоговения перед природой была любовь к нашему маленькому молочному стаду, да, пожалуй, и ко всем коровам на свете, к этому самому добродушному из существ, поистине ставшему кормилицей рода людского. Фауни испытывала глубочайшее почтение к институту семейной молочной фермы. Бок о бок с Пег, со мной и с нашими детьми она прилагала все усилия к тому, чтобы не дать новоанглийской семейной молочной ферме умереть, чтобы сохранить ее как жизнеспособную часть нашего культурного наследия. Ее богом было все, что вы видите вокруг, когда приходите на нашу ферму, и все, что вы видите здесь, на Батл-Маунтин. Мы не случайно решили предать Фауни земле именно на этом месте, которое стало священным еще в давние времена, когда коренные жители нашего края навеки прощались здесь со своими любимыми. Чудесные истории, которые Фауни рассказывала [127] нашим детям, — о ласточках в амбаре, о воронах в поле, о ямайских канюках, скользящих по небу высоко над нашим пастбищем, — были примерно такими же, как те, что звучали здесь, на этом самом месте, пока экологическое равновесие Беркширских холмов не было впервые нарушено появлением...