Живым не верится, что живы... - Лазарь Лазарев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Первое ранение. Уже получив пулю в ногу, Быков снова попадает под атаку немецких танков. «Нас набралось здесь человек сорок. Второпях мы вырыли в рыхлом снеге неглубокие ямки и залегли. Очень скоро из балки появились танки, их было одиннадцать, при виде нашей цепи они замедлили ход, а затем и остановились вовсе. Эта их остановка сначала обрадовала, а затем и озадачила нас: лучше бы они атаковали, мы бы тогда попытались отбиться гранатами. На расстоянии же они были для нас неуязвимыми, зато вполне уязвимы для них были мы. Не раз мне на фронте приходилось переживать подобную ситуацию. Так было и потом, в конце 44-го, при втором моем ранении под Балатоном в Венгрии, когда танки с близкого расстояния, буквально за несколько минут выбили залегший на мерзлой земле батальон. Снарядов они не жалели, времени у них было в достатке, впрочем, как и сноровки тоже. Они расстреливали нас методически, аккуратно по снаряду посылая в каждого бойца, и спустя четверть часа вместо нашей цепи на снегу чернел ряд кровавых разрывов с разметанными вокруг комьями мерзлой земли».
Сам Быков часто говорил, что пережил на войне то, что выпадало на долю любого фронтовика-окопника. А что такое судьба солдата и офицера переднего края — любого?.. Рассказывая к случаю — в интервью, в статьях — о своей фронтовой юности, вспоминая однополчан, кто был с ним рядом в кровавых боях, как часто Быков эти воспоминания завершает горьким «погиб»: «В тот же день под вечер начался затяжной бой за очередной городок, вскоре погиб капитан Кохан…»; «…Ни одному из них не удалось дожить до Победы. Первый погиб на Днепре в 1943 году, последний — 27 апреля сорок пятого года в австрийских Альпах…»; «В той же братской могиле оказался и мой командир роты лейтенант Миргород, имя которого носит теперь пионерская дружина местной школы. Недалеко от тех мест похоронен командир нашего батальона капитан Смирнов. Ненамного переживший своего командира роты, по соседству с ними покоится прах командира полка майора Казарина, скончавшегося от ран в медсанбате».
Только пережив все это, можно было потом рассказать правду о том, что было на душе у молодого офицера, умиравшего под зимними звездами.
Миллионы сложивших голову на поле боя для Быкова не абстрактная цифра. Он хотел в своих книгах воссоздать войну, какой она была на переднем крае, когда шел ожесточенный бой за какую-то безвестную высотку, в партизанских отрядах, сражавшихся не на жизнь, а на смерть с карателями, полицаями в белорусских селах, оказавшихся под властью оккупантов.
Пилот, чтобы точно выдержать нужный курс, должен постоянно сверять его с сигналами радиомаяка. Для Быкова таким «радиомаяком», по которому он ориентировал свой «курс», был его фронтовой окопный опыт, то, что он пережил и видел на войне. Конечно, многое он услышал и узнал о тех годах уже в послевоенную пору (он ведь не был партизаном, хотя все поздние его вещи — о том, что происходило за линией фронта), но характер этих добытых знаний во многом определялся все же опытом лейтенанта Быкова.
«Через войну, — говорил о Быкове Даниил Гранин, — автор открывает военной литературе новые возможности. Через войну автор раскрывает историю деревни, судьбы людей, важнейшие социальные и нравственные процессы предшествующих войне десятилетий. И выясняется, что многое можно увидеть и понять только через войну. Трагедия войны открыла такие глубины народной истории, до которых, кажется, никаким иным способом нельзя добраться. Оказалось, что это такой лемех, который далеко достает, многое вывернул на поверхность».
Характеризуя художественную структуру первых вещей Быкова, критика числила их по разряду лирической прозы, к которой относили всю «лейтенантскую литературу», ставшую заметным явлением на рубеже 50–60-х годов. Для этого были серьезные основания: его первым произведениям присущ проникновенный лиризм, нередко реализовавший в повествовании от первого лица, психологизм, добротное бытописание. Эти свойства Быков в последующие годы не только не утратил, а оттачивал и совершенствовал. Но в его повестях была еще одна существенная особенность, быть может, поначалу недостаточно проявившаяся и потому не сразу замеченная, но чем дальше, тем больше она главенствовала, выходила на первый план, бросалась в глаза. Именно она определила природу, жанровое и стилевое своеобразие его поздней зрелой прозы. Пожалуй, самое подходящее определение для этих его повестей — нравственно-философские. Их отличает сосредоточенный, концентрированный интерес к общечеловеческим проблемам.
В 70-е годы очень важное место в нашей духовной жизни заняла литература нравственных исканий, нравственных проблем — их требовательно ставила, задавала жизнь, возникшие «оттепельные» умонастроения, которые на материале войны, как у Быкова, приобретали кинжальную остроту. Повести Быкова стояли у истоков ее, намечали и прокладывали этот путь. Из них мы многое узнали о войне, но еще больше они открывали в человеке. В тех невообразимых обстоятельствах на героев Быкова война обрушила не только непосильные тяготы и и невзгоды, бесчисленные опасности, — им еще уготованы мучительные нравственные испытания на душевную прочность, они должны совершить выбор в обстоятельствах крайних, без приказа и команды, предоставленные сами себе, на свой страх и риск, следуя лишь велению собственной совести.
Перед очень трудными вопросами ставит своих героев Быков: как сохранить человечность в бесчеловечных обстоятельствах, что человек может в этих условиях, где та граница, переступив которую он утрачивает себя, только ли для себя живет человек? Автор ничего не подсказывает им, ответы на вопросы, от которых зависит их — и часто не только их — жизнь, они сами должны отыскать, они головой отвечают за выбранную стезю, за принятые решения. Быков спрашивает с них за их выбор по самому строгому, единственно истинному счету — по счету человечности.
Быков почувствовал, понял и однажды прямо сказал об этом, что «извечная тема выбора в партизанской войне и на оккупированной территории стояла острее и решалась разнообразнее, мотивированность человеческих поступков была усложненнее, судьба людей богаче, зачастую трагичнее, чем в любом из самых различных армейских организмов. И вообще элемент трагического, всегда являющийся существенным элементом войны, проявился здесь во всю страшную силу».
Это и определило переориентацию Быкова на материал партизанской войны, материал этот становится для него близким, органичным. Ведь то, о чем пишет в партизанских повестях Быков, происходило на земле, где он вырос, где он с детских лет все и всех знал, с его родными, соседями, знакомыми. «Фронт борьбы с гитлеровцами, — писал Быков в статье „Колокола Хатыни“, — проходил по каждой околице, по каждому подворью, по сердцам и душам людей. Всенародная борьба означала, что каждый был воином со всеми вытекающими из этого слова обязанностями и последствиями. Независимо от возраста, пола имел он оружие и стрелял в оккупантов или только сеял картошку и растил детей, — каждый был воином. Потому что и оружие, и картошка, и подросшие дети, да и само существование каждого белоруса были направлены против оккупантов».
Но начну я эти заметки не с партизанской, а военной повести «Атака сходу» (мне кажется более соответствующим ее общему эмоциональному звучанию название, которое у нее было при публикации на белорусском — «Проклятая высота»). Два обстоятельства это объясняют. Повесть эта возникла не вдруг — обстоятельства, исследованием которых Быков занялся в ней, давно не давали ему покоя, кровоточили… Тяжелый сон, который преследует в плену героя «Альпийской баллады», навеян породившей его не менее тяжелой явью: «По прибитой овечьими копытами улице к колхозному амбару, куда пригнали со связанными руками Голодая и с ним несколько знакомых гефлингов[2]. Сердце у Ивана разрывается от обиды, от напряжения. Кажется, он опоздает и не докажет людям, что нельзя срывать злость на пленных, что плен не проступок их, а несчастье, что они не сдались в плен, а некоторых даже сдали, предали — было и такое. Но он не добегает до амбара». В другой повести, в «Западне» изменник, ставший служить немцам, придумывает остроумный, как ему кажется, способ расправы с несговорчивым попавшим в плен лейтенантом — отправить его к своим — там лейтенанту несдобровать, «на той стороне все в квадрат возведут». С издевкой он бросает ему: «Зондер-привет коллегам!», уверенный, что советские «коллеги» не очень станут разбираться прав или виноват лейтенант, «замаран» и все тут. Все так и произошло, как придумал этот изменник. Лейтенантом сразу же занялся советский «коллега» немецкого прислужника (собрат по профессии и способам ее претворения в жизнь). Это понятно, это само собой разумеется. Но почему его поддержали солдаты, которые видели лейтенанта в бою, знали, что он смел, не жалел себя? Потрясенный пережитым у немцев, ожидающий автоматной очереди в спину спускается Климченко к своим. «Он не видел еще ни их лиц, ни взглядов, но что-то страшное вдруг подсознательно передалось ему. И он отчетливо, как это может быть только за секунду до смерти, понял, что и для этих людей он почему-то стал врагом… Кто-то из них зло крикнул: „Предатель!“» И тут возникает очень непростой вопрос, ответ на который не лежал на поверхности: почему и в той и в другой повести люди, которые вроде бы хорошо знают героев, готовы поверить, что те, кто попал в плен, предатели? И еще один пример — повесть «Обелиск». Герой ее — учитель Мороз ушел из партизанского отряда и сам отдал себя в руки полицаев, которые объявили, что если он явится, они выпустят схваченных его учеников. Мороза казнили вместе с учениками. Но поступок его не был понят, и тень подозрения на долгие годы легла на его доброе имя — не предал ли он, не перебежал ли на сторону врагов? Вот почему на обелиске, сооруженном в память о казненных школьниках, нет его фамилии…