Междуцарствие (рассказы) - Андрей Левкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А зеленая кровь знай хлещет себе на снег, а ее листья липнут к глазам так, будто целуют их своими белеющими от соли губами.
МАЙАМИ
У них на юге так: впереди от входа белый гипсово-монументальный алтарь, а перед ним горят рядышком впритирку высокие стеклянные прозрачные стаканы так это видно, когда заходишь туда с жары середины дня. Входишь, потому, что по кресту над входом ясно, что это церковь. Ну, а раз над крышей крест тебе туда можно.
Войдя туда с солнцепека, ты видишь лишь огоньки на другой, напротив тебя, стене; глаза потом осваиваются, обнаруживают обычные, обыкновенные скамейки и воздух, который холоднее того, что был снаружи, и ничем не пахнет, а впереди там перед тобой действительно что-то горит.
Я шатался по южным кварталам Майами: жарко, мне было скучно и смешно оттого, что все это я уже видел: во сне - и эту странно-красиво поворачивающую, провисающую в воздухе в плавном повороте монорельсовую надземку над мутной, плоской и зацветшей заводью, и забор, отгораживающий начало частных владений вдоль берега океана, - причем в двух разных снах в разное время, а теперь этот забор вынудил меня повернуть направо, а потом налево, на неширокий проспектик с зелеными в их ноябре листьями, и большим солнцем, и маленькими ящерками, перебегавшими мне дорогу по тротуару, и с красным, испорченным - из него вода хлестала, что из фонтана - гидрантом классического американского типа, а эти гидранты же вроде основы их конституции, в которой сказано, что под страхом смертной казни ни одна машина не имеет права остановиться рядом с ними. Ну, в Майами останавливались. Что-то, верно, у них с Конституцией и Федеральными законами не так, город такой.
Из этой дырки на весь проспект хлестала вода, я сунул под воду голову и ее напор был такой, что меня едва не свалило на тротуар.
Справа же от тротуара рос кустарник с мелкими розовыми цветами между колючек, а особняки за этими колючками ощущали, что перед их окнами Карибское море, а никак не Атлантический океан с видом на Европу. Сплошное арт-деко, вполне точное, почти благородное.
А слева от гидранта на жаре стояло приземистое строение, здание, пространство, ограниченное крышей и стенами с невысокой зеленой травой перед входом.
Когда в нее входишь, то там впереди что-то горит. Войдя, осваиваешься с помещением и садишься на лавку, то есть валишься коленями вперед на подставочку для коленей, хотя, конечно, эти люди, те, которые тут - они тебе чужие.
Там повсюду лежат служебные книжки, я зачем-то, по жаре, видимо, украл ту, что лежала рядом: "Byantine Liturgy of our father among the Saints Joan Chrysostom" с нотами и текстами на греческом, английском, фарси; однако же, невзирая на литургию от Златоуста, эти люди ближе не становились.
"Жизнь позабыла, что делать со мной, - как констатировала бы тут доктор Ф. - рисует вены по белым рукам. Рассеянная, говорит: "Ах да, я тебя не отдам". Сидишь, пока они не перестают, перестанут тебя замечать. Видишь, глядя на них - как встают, как они ходят, как живут: как-то живут, Бог сыплет им в темечко сухое пшено. А левый алтарчик у них там вроде склада и на полке под весьма жирной и дурной картиной стоят крупные, высокие - в полметра - стаканы толстого стекла, заполненные - будто сырным салатом воском на три четверти высоты стекла с хвостиком черного фитилька.
И там же сбоку, слева, на стенке висит прочная бумажка в рамке за стеклом, сообщающая, что эта свечка стоит 1$, ты его кидаешь, то есть запихиваешь в ящик деревянной кассы и несешь зажженный, светящийся всей длиной своего воска и стекла стакан к остальным, горящим прямо тебе в лицо глядя от входа - и оставляешь, ставишь его там.
И уходишь не оглядываясь, - чтобы не видеть, как эти два служебно-церковных человека ее сейчас задуют и возвратят обратно налево.
КРОШКА TSCHAAD
Представим себе маленького мальчика, разбуженного дурным сном: он оказался внутри пустого города, откуда исчезли все - только рассеянный, легко-матовый свет как бы отовсюду сразу. И, скажем, единственное, что он запомнил - чей-то голос из ниоткуда, размеренно, с придыханиями на Главных местах, читающий книгу, лежащую на случайной скамейке.
"Четырнадцатого апреля тысяча восемьсот пятьдесят шестого года, в день Великой субботы, т.е. в канун праздника Господней Пасхи, в одинокой и почти убогой холостой квартире на Новой Басманной, одной из отдаленных улиц старой Москвы, умер Петр Яковлевич Чаадаев. Кратковременная болезнь довольно острого свойства в три с половиной дня справилась с его чудесным и хрупким нежным существом. По догадкам ученых, предназначенный к необыкновенно продолжительной жизни, он окончил ее, однако же, в те лета, в которые только что начинается старость.
Ему едва исходил шестьдесят третий год. Но в последние трое суток с половиной своей жизни он прожил, если можно так выразиться, в каждые сутки по десяти или пятнадцати лет старости. Для меня, следившего за ходом болезни, это постепенное обветшание, это быстрое, но преемственное наступление дряхлости было одним из самых поразительных явлений этой жизни, столь обильной поучениями разного рода.
Он выдержал первые припадки болезни с тою моложавостью наружности, которая, по справедливости, возбуждала удивление всех тех, которые его знали, и на основании которой ему пророчили необыкновенное многолетие. Со всяким днем ему прибавлялось по десяти лет, а накануне и в день смерти он, в половину тела согнувшийся, был похож на девяностолетнего старца" (Цитаты, автор которых не указан, принадлежат племяннику Чаадаевых и биографу Tschaad'a, Михаилу Ивановичу Жихареву.)
Что же, за всяким человеком начинается ход, лаз в его личное пространство. Как бы разветвленная кротовья нора, составляющая жизнь его. Проникнуть можно везде, и всюду будет по-разному: иной раз эти ходы заканчиваются тут же, легкой выемкой в мозгу человека, за другими - путаница ходов-переходов-галерей-пустот, в третьем - чистое поле со своими небесами, облаками и травой.
Эта история - о Петре Яковлевиче Чаадаеве, в письмах к некоторым людям иной раз подписывавшемся Tschaad, и о его кротовьих гулянках.
Отличник как таковой
Ранняя стадия развития Tschaad'a происходила в условиях весьма благоприятных, пусть и не безоблачных. Благодаря Щербатовым он получил лучшее из возможных в тамошней государственности образование с соответствующими связями, видами на будущее, тем более, что проходил он всюду первым номером, разумеется - и в танцах.
Здесь уже можно поспешно подумать о том, что все отличники оказываются в заложниках у своего времени и крайне зависимы от его самочувствия и прихотей. Ну что же, тут началась Первая Отечественная - что сбило форму жизни, в которой и для которой люди становятся отличниками, отчего жизнь их может рассыпаться, не состроившись по-настоящему. Так бывает. Но есть род отличников более стойких и самоуверенных. Эти, напротив, рады шансу утвердиться в новом качестве времени, предполагая, верно, что творящаяся история происходит ради них.
Отличник всегда что-то вроде анатомического атласа: разными цветами разводятся вены и артерии, жилочки и сухожилия прорисованы столь ярко, что почти выпирают из мелованной бумаги. Странно, любая попытка легчайшего анализа г-на Чаадаева тут же кажется агрессивной по отношению к объекту. Как это понять и чем объяснить?
Учесть внетелесность сущего, расположенную за его внешним проявлением, можно, опираясь на аналогии, на сходства, мелькающие внутри прозрачного сосуда его жизни. То ли клубок змей, вьющихся в воздухе, или полет черной птицы, на быструю секунду отрезающей голову человека от падающего сверху чего-то, что условно может быть названо светом.
И это не пустая метафорика, но мы входим в нору и пространство, расположенные за лицом Tschaad'a.
Цитата
"Ничто так не укрепляет дух в его верованиях, как строгое исполнение всех относящихся к ним обязанностей, - пишет Tschaad в Первом философическом письме. - Притом большинство обрядов христианской религии, внушенных высшим разумом, обладают настоящей животворной силой для всякого, кто умеет проникнуться заключенными в них истинами. Существует только одно исключение из этого правила, имеющего в общем безусловный характер, - именно когда человек ощущает в себе верования высшего порядка сравнительно с теми, которые исповедует масса, - верования, возносящие дух к самому источнику всякой достоверности и в то же время нисколько не противоречащие народным верованиям, а, напротив, их подкрепляющие; тогда и только тогда позволительно пренебрегать внешнею обрядностью, чтобы свободнее отдаваться более важным трудам. Но горе тому, кто иллюзии своего тщеславия или заблуждения своего ума принял бы за высшее просветление, которое будто бы освобождает его от общего закона!"
Но ведь - действительно, горе.
Вкратце
Чаадаев, Петр Яковлевич, родился 27 мая 1794 года в Москве, крестными его были действительный тайный советник и кавалер граф Федор Андреевич Остерман (бывший одно время московским генерал-губернатором и сенатором, из Остерманов) и вдовствующая княгиня Наталия Ивановна Щербатова. Вскоре братья (Михаил родился чуть раньше, 24 октября 1792 года) оказались в селе Хрипунове Ардатовского уезда Нижегородской губернии, в родовом имении их отца, умершего, когда Петру не было и года. А в марте 1797 года умерла и мать, Наталья Михайловна Чаадаева, урожденная Щербатова.