Ледолом - Рязанов Михайлович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Добры люди, — обратилась она ко всем собравшимся, — люди добрыя. Бох даровал нам победу над ижвергами-хвашиштами проклятыми и укупантами. Это милошть великая Божия. Давайте и мы помолимша Отшу, Шину и Швятому Духу, аминь…
И она быстро закрестилась, словно боялась, что её остановят. Вместе с ней и тётя Таня, и сестра её, мать Эдки и Тамары, тоже, но как бы стесняясь, втихаря, трижды мелко черканула свои животы, а больше никто не пожелал. Тётя Лиза даже как-то с насмешечкой посматривала на эту сценку, а когда Герасимовна в пояс всем поклонилась и полезла целоваться, тётя Лиза громко произнесла:
— Не знаю, какую помощь нам бог оказал, но уверена, что фашистскую Германию одолел наш советский народ и его могучая Красная Армия. Так давайте помянем тех, кто погиб в этой борьбе и кто выстоял и победил!
Я уже воздуха полные лёгкие набрал, чтобы «ура!» возопить, но никто и рта не разинул — все молчали. А бабка обнимала всех по очереди, чмокала и приговаривала:
— Мы вше, братия и шёштры, во Хриште… Гошподь шкажал: «Любите других, аки шебя, и полушите шартшвие небешное…» Прошти меня, Татиана, прошти меня, Лижавета, прошти меня, Егорка…
А я-то почему и в чём её должен простить? Она ни в чём передо мной не провинилась. Разве что иногда с крыши сгоняла. Вот я — другое дело. Но смолчал, не стал спорить со старухой, она же перецеловала всех, воодушевилась и продолжила:
— Женшины, ежели б вы видали, школь народу шёдни в шерковь пришло, — тьма… Тама молебны служили о победе. И я шподобилашь, швешку поштавила… Проштите меня вше жа грехи мои тяжкия.
«Ну, заладила бабка. Нет, это, конечно, не самое-самое», — решил я.
Пир был в разгаре, и бабку почти никто не слушал. Сменив иглу, я включил утёсовскую пластинку, и тонкий стальной прут голоса Эдит пронзил уши: «Живите богато, а мы уезжаем до дома до хаты…»
Пока я крутил горячую ручку патефона, на столе уже почти ничего не осталось, но тут тётя Люба мне чайную ложечку форшмака под нос сунула. Я поблагодарил и слизнул с ложки содержимое. Вкуснотища-то какая! Чудо, когда люди любят друг друга! И я опять увидел Милу, она сидел в той же позе, боком и опершись правой рукой о землю, а в левой держала надкушенный синеватый клубень картошки. Видимо, она не хотела его есть, но и выбросить не решалась. Разумеется, у них кое-что повкуснее имеется, чем картошка в «мундире», тётя Даша не какой-то там токарь, а завмаг! Да ещё военторговского магазина. И мне подумалось: почему тётя Даша никогда ни на кого не посмотрела добрым взглядом, а всегда с каким-то превосходством и недоброжелательством? Почему? Чего ей ещё не хватает? Кому завидует? Я был бессилен ответить на свой вопрос, потому что вовсе не знал тётю Дашу, хотя и виделся с ней почти каждый день.
Вот Милочка — другой человек. У неё всегда найдётся приветливая улыбка и хорошее доброе слово. И книжек своих она для меня не жалеет. На прочтение дает — доверяет. И вообще, душевная девочка. И если уж всю правду говорить, я с ней даже в куклы играл. Не так давно. Разумеется, я в этом никому не признаюсь никогда, но что было, то было. И я не раскаиваюсь. Ей захотелось поиграть, и я уступил. Хотя это не мужское дело — в куклы играть. Просто приятно было с ней вдвоём. И если ей не с кем развлечься, подружек у неё закадычных нет, как у меня, например, друзей. Может, ей мать не позволяет к себе подруг приглашать. Или некогда ей. Милочка вечно чем-то занята: уроки готовит тщательно и долго, не то что я, раз, раз — и готово. По дому: и стирает она, и убирает, и печь топит, и полы моет. Тётя Даша половую тряпку в руки не берёт. Из гордости, наверное, что завмаг. Шишка! Ну да ладно, чего я завёлся, ведь сегодня нельзя друг о друге плохо думать. Сегодня и навсегда мы — братья и сёстры!
Только я подумал — звякнула щеколда калитки, и на дорожке, ведущей к нашему дому, показались тётя Даша со своей сестрой тётей Аней. Лёгкая на помине.
Сам не знаю, откуда у меня смелость взялась, — я бросился им навстречу и, улыбаясь, потому что во мне все ликовало, пригласил:
— Идите к нам, будьте родными. Мы сегодня все как братья и сёстры! Великую празднуем победу!
Тётя Даша остановилась первой, широкие и густые брови её удивлённо поднялись.
— С чего это ты вдруг взял, что все мы родные братья и сёстры? Бред какой-то…
Улыбка, только другая, отнюдь не дружественная, скривила её тонкие губы в яркой помаде.
— У тебя брат — Стасик, у меня сестра — вот она, Анна Александровна. И мы тебе никакие не родственники…
Отчитывала она меня с улыбкой, какой-то недоброй, насмешливой.
Я это почувствовал и отступил в сторону, освободил дорожку, ведущую к «парадному» крыльцу нашего дома.
— Пошли, чего всякие глупости слушать? — запинаясь, выговорила тётя Аня, она же почему-то тётя Нюра, и я заметил, что женщина изрядно пьяна. Поэтому и язык заплетается. Раньше с ней мне как-то не приходилось заговаривать.
Отповедь Малковой подействовала на меня вроде ковша холодной воды за шиворот. Я ещё подальше отступил с дорожки. Сёстры прошествовали мимо стола, сухо поздоровались. Но Герасимовна принялась их приглашать и кланяться, и картошиной последней потчевать. Тётя Даша брезгливо подарок отстранила ладонью, а тётя Аня приняла.
И в этот миг произошло совершенно непредвиденное, неожиданное и необыкновенное: на крыльцо вышел, блистая фольгой шлема, в переливчатой кольчуге, в алом княжеском плаще с большой красивой пряжкой на груди, в тех же красных дерматиновых сапожках — князь Александр Невский. В руках его тускло поблескивал большой и широкий меч. Переносицу и нос князя закрывала выступающая вниз наподобие наконечника стрелы часть шлема.
На меня это явление произвело невероятно сильное впечатление. Мелькнула фантастическая мысль: «Брóня! Он не убит в Ясной Поляне! Жив! Приехал сейчас на наш Великий Праздник!»
Я закричал во всё горло от распиравшего меня восторга: Броня! Ур-ра! Ты живой! Но тут же осёкся, поняв, что это не Броня.
А «князь», легко сбежав по ступенькам крылечка и размахивая мечом, закружился в танце. И не под музыку, исторгавшуюся патефоном, а какую-то другую, неслышимую нами, — музыку Победы!
Это танцевала тётя Лиза! В честь сына.
Кто бы из нас, ошарашенных этим фантастическим явлением, мог подумать, что тётя Лиза сохранила маскарадный костюм сына и сейчас как бы представила Бро́ню всем нам — вот он! Таким был, таким и остался. Он — жив!
Танцевала она, мне показалось, очень долго, то удаляясь по дорожке, не засаженной картошкой и другими овощами, то приближаясь к нам.
Патефон давно замолчал, а она продолжала танцевать, очень красиво, в такт какой-то лишь ей известной, ею слышимой мелодии.
Первым не выдержал я и захлопал в ладоши. За мною подхватили остальные, и овации длились, пока мама Брони, в молодости, наверное, прекрасная танцовщица, сняв шлем, всем нам не поклонилась. Волосы, густые, чёрные, справа рассеклись белоснежной прядью, это было заметно даже издалека. А я продолжал хлопать, не в силах остановить себя.
Наконец к тёте Лизе, лицо которой покрылось капельками пота, подбежала, запинаясь, тётя Нюра и стала целовать её. У неё тоже было мокрое лицо — от слёз. Хотя на фронте у неё никого не значилось, она вроде бы слыла одинокой.
Мне почему-то вспомнилась тётя Мария в сорок первом, тогда ещё совсем молодая, и особенно её муж, они держали своего грудного сына, упакованного в одеяльце. Ивана Герасимова я узрел впервые в ладной военной форме. Я его и раньше видел, но в штатском. Запомнил в тот жаркий июньский день сорок первого и отца Феди Грязина — врезался мне в память навсегда. Он, молодой и кудрявый, пьянущий, сидел в соседнем дворе на приступке порога своего барачного жилища в одну комнату и горестно рыдал… Вот это меня и поразило — рыдающий мужчина. А Федя где-то отсутствовал, может быть, у родных или знакомых гостевал.
Вскоре, через какие-то считанные дни, возможно первой в соседях, мать Феди, ещё нестарая женщина, получила похоронку. Она долго выла, выйдя во двор дома номер двадцать восемь, — отчаянные вопли были слышны и в нашем дворе. Эта молодая тётенька стала первой, увиденной мной, кого жестоко полоснуло по горлу горе войны. Мне было очень жаль мать сгинувшего в преступной мышеловке Феди Грязина, несчастную женщину, потерявшую и мужа — на фронте, и сына. Я никак не мог убедить себя, что тот исходящий смертельным горем жизнерадостный — таким я его мысленно видел — с вьющимися, слипшимися колечками чёрными волосами дяденька тоже убит, растерзан, только на фронте, и его уже больше нет, и он остался лишь в моей и других людей памяти, так же, как и мама его, умершая от горя из-за преступления своего сына, которого растила, любила, надеялась — никого! Их нет никого!
Тётя Аня, не дожевав картофелину, вынула из кошёлки большую бутыль, на три четверти наполненную какой-то мутной жидкостью, и принялась угощать ею всех — бабку Герасимовну, тётю Марию, тётю Таню и других. Правда, многие от питья отказались. Бабка же стаканчик опрокинула, чмокнула его донышко, топнула и ещё подставила. Тётя Даша почему-то тоже не пожелала испить из бутыли. Ушла к себе и Милочку увела.