Взорванная тишина - Владимир Рыбин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она замолчала, посмотрела на море, на небо и снова на меня.
— Вот вы к-какой, ок-казывается, смелый!
— Да разве я смелый! — Но человеку, видать, свойственно стремиться к соответствию с мнением о нем. Холодея от собственной решимости, я добавил: — Был бы смелый, еще в прошлом году поцеловал бы вас.
— Да?! — деланно изумилась она. И лукаво сощурилась, и задрожала губами, собираясь сказать еще что-то. А я ждал, думая, что если теперь не обидится, то возьму и поцелую, не обращая внимания, что окна заставы все нараспашку и что оттуда, из глубины, может, смотрит сам начальник. Но тут рядом послышался радостный возглас:
— Вот вы где!
Рыжая Нинка обежала беседку и явилась перед нами, тряхнула кудрями, плюхнулась на скамью напротив.
— А я думаю: куда это Таня вырядилась? А она — на свидание.
Таня сразу переменилась: сидела пай-девочкой, положив руки на колени, полуобернувшись, смотрела в море.
— А чего тут Волька делала? — холодно, с явным намерением переменить тему разговора, спросила Таня. — В калитке чуть не сшибла меня, так бежала. Я подумала: уж не натворила ли еще чего?
— А она влюбилась! — захохотала Нинка.
— В кого?
— В кого, в кого, вот в него.
В первый миг я был возмущен. Но возмущение как-то сразу улетучилось, и вместо него заметались в душе удивление, смущение, радость. Что меня обрадовало, я и сам не знал, сидел, глупо улыбаясь, не решаясь взглянуть на Таню.
Вслед за Нинкой, как дух из-под земли, явился Костя Кубышкин, затоптался возле беседки, не решаясь войти. За ним пришел Игорь Курылев, сел на скамью, не глядя на Таню. На крыльце нетерпеливо похаживали еще двое наших. Они поглядывали поверх беседки и поправляли ремни, что означало последнюю готовность присоединиться к нашей компании.
— Скоро подъем? — спросил я, ни к кому не обращаясь, чтобы хоть как-то нарушить затянувшееся молчание.
— Все уже поднялись, — тотчас отозвался Костя. — Сейчас построение будет.
— Да? — изумился я так, словно это было для меня внове. — Мне ведь еще побриться надо…
Но я не успел даже встать, как у ворот требовательно загудела белая «Волга». Тотчас на крыльцо вышел начальник заставы, быстро сбежал по ступеням и, поправив ремень, крикнул:
— Застава, смирно!
И пошел строевым шагом через плац навстречу въезжавшей во двор машине.
Из «Волги» вышел худощавый, почти весь седой начальник политотдела отряда полковник Игнатьев, вскинул руку к фуражке, выслушал обычный доклад, что на заставе без происшествий, и оглянулся на ворота, в которые въезжал большой крытый «зил». Он остановился возле газона, отгораживавшего плац от нашей спортплощадки, и из кузова сразу же, словно торопясь куда-то, начали выпрыгивать сержанты и прапорщики. Первые спрыгнувшие протянули руки к кузову точно так, как делают мужчины, когда собираются помочь сойти женщинам. Из кузова им подали ослепительно сверкавшие на солнце оркестровые трубы. Они положили трубы на траву, снова протянули руки и приняли осторожно из кузова… красный гроб.
И сразу все стало ясно. Я думал, что меня это никак не обойдет, а оказалось, что все уже решено и вот и начальник политотдела прибыл с оркестром, чтобы отдать последний долг бывшему пограничнику, геройски погибшему Ивану Курылеву.
Три часа мы долбили камень на высотке у бухты, копали Ивану могилу. Узкая, длинная, глубокая, она была похожа на отрезок траншеи. Потом под плач оркестра, под всхлипывания женщин, собравшихся со всего поселка, мы от самой заставы несли на плечах наглухо заколоченный гроб. Он был легок, но нам все же приходилось сменяться: никогда не думал, что так может утомлять медленный шаг и сама траурность обстановки.
Мы поставили гроб на краю могилы, положили сверху новую зеленую фуражку (старая заняла место среди экспонатов комнаты боевой славы), построились напротив и замерли, ожидая команды.
Первым выступил полковник Игнатьев, сказал что-то короткое и энергичное, с непонятным ожесточением кидая слова в толпу, обступившую нас. Похоже было, что проснулось в нем забытое и незабываемое от тех пережитых тяжких лет, которые нам, не видавшим войны, казались только романтичными. Попытался высказаться дед Семен, но сразу же сбился, заерзал протезом по сухой щебенке и отошел к толпе. Затем на пыльную кучу щебня взобрался начальник заставы. Я слушал его и не слушал, потому что чувствовал себя не просто участником, а чуть ли не виновником происходящего. У наших ног стоял красный гроб. То, что в нем лежало, трудно было назвать человеком — все, что осталось от Ивана Курылева, исключая только фуражки, ржавого ствола пулемета да револьвера, бог весть каким образом сохранившегося в сухой пещере.
По другую сторону могилы стояла толпа — чуть не весь поселок. Впереди — дед Семен со своей Волькой, Таня и Нина.
Таня неотрывно глядела мимо меня. И я понял, куда она глядела, — на Игоря, стоявшего рядом со мной. И стало мне от этого ее пристального взгляда неспокойно и тоскливо.
«Придется, видно, и впрямь на сверхсрочную оставаться, — подумал я. — А то что же получится: я уеду, а Игорь останется? И будет морочить Татьяне голову? И ведь заморочит. Любовь, повторенная через поколение, это же почти родство. Конечно, можно бы сделать красивый жест. Как в песне, где поется про третьего, который должен уйти. Или взять да всерьез предложить Татьяне руку и сердце?» Но почему-то не хотелось мне торопиться. И уезжать тоже не хотелось.
И тут я заметил, что Волька рассматривает меня пристально, словно диковинный музейный экспонат. Совсем забыв об обстановке, я взял и подмигнул ей. Она покраснела, спряталась за деда и, длинная, тут же испуганно выглянула из-за его головы.
«Эх, Волчонок, — мысленно сказал я ей. — Погоди, придет время, скрутит тебя непонятное, по-другому забегаешь…»
— …Прошлое — это не камень от забытого дома, — говорил начальник заставы. — Прошлое живет в нас, сегодняшних, влияет на наши мысли и поступки, каждый день, каждый час болью и радостью отзывается в наших сердцах. Мы сами убедились: старые гранаты и сегодня взрываются, старые патроны и сегодня стреляют. Так и старые дела приходят к нам примерами мужества. Каждый день и каждый час их надо оберегать от старых и новых провокаций, от равнодушия и забвения. В этом залог нашей чистоты и последовательности, нашей верности Родине…
Над берегом парили чайки, крутили черными головами, что-то выискивая со своей высоты. Под их беспокойные крики мы опустили гроб, первыми прошли мимо могилы, бросая вниз комья сухой земли, незнакомо и тревожно стучавшие по гулкой крышке. И все поселковые прошли, не проронив ни слова. И долго в застоявшейся тишине стучали камни, то одиноко ухая, то рассыпаясь дробью ударов, похожих на далекие пулеметные очереди. А потом щелкнули затворы и прощальным эхом прогремели отрывочные сухие залпы.
Чайки шарахнулись в сторону, но сразу же вернулись, снова застонали, заплакали над обрывом, словно знали, что эти выстрелы неопасны.