Последняя стража - Шамай Голан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Когда… когда твоя мама была маленькой… меньше даже, чем ты сейчас… маленькой-премаленькой… тогда я была ее мамой. И не думала даже, что когда-нибудь стану бабушкой.
Ничего не поняв, маленький Хаймек повел вокруг глазами, словно хотел увидеть ту, о ком шла речь, женщину, которая когда-то была мамой его маленькой мамы, но не увидел никого, кроме своей бабушки, чье сморщенное и зеленое от стекла мензурок лицо смотрело на него с высоких подушек. Еще он заметил ночной горшок, почти заполненный мутной желтой жидкостью – его края как-то кокетливо выглядывали из-под деревянной кровати с медными шарами у изголовья и в ногах. Вспомнив все это, он спросил себя: «Когда? Когда все это было?»
– Давным-давно, – ответил ему неведомый голос. – Давным-давно.
Он еще раз увидел бабушку и даже успел услышать ее голос, когда нахлынувшие на него запахи закружили его, окутав плотным туманом, отчего у него быстро-быстро забилось сердце и дрогнули колени. Он уже падал, когда подоспевшая женщина в белом халате подхватила его и усадила на табурет. При этом из-за пазухи у Хаймека высунулся сложенный вчетверо лист бумаги, о котором сам он напрочь забыл. Женщина взяла лист, развернула и, положив на стол, аккуратно разгладила его, после чего, прочитав, быстро поднялась и вышла. Хаймека ничего в этой комнате не заинтересовало, однако чисто машинально он взглянул. И увидел длинный ряд кроватей, убранных серыми одеялами. Из-под одеял торчали ноги – от лодыжек до ступней. Очень много ступней сумел разглядеть в это короткое время Хаймек, несмотря на то, что виднелись они сквозь прутья совершенно одинаковых кроватных спинок. Все ступни были поразительно разными и отличались друг от друга не только тем, насколько далеко высовывались они из-под серых одеял, и не только своим размером, но и видом, состоянием и даже цветом. Здесь были ступни белые, были желтые, были смуглые и даже совсем розовые. Некоторые лежали неподвижно, некоторые время от времени шевелились, смешно двигая обросшими волосом пальцами. Те, что вообще не двигались, живо воскресили в памяти мальчика картину, которая запомнилась ему, когда они всей семьей подходили к пограничной полосе возле Острова-Мазовецкого. Он шел тогда рядом с папой, который пытался заслонить от мальчика длинный ряд желтых, прямо-таки лимонного цвета ступней, выложенных кем-то вдоль дороги, и, конечно же, безо всяких одеял. Те ноги уже точно не шевелились и казались Хаймеку застывшими навеки – ничто, даже вереницы насекомых, так и кишевших у ступней меж пальцами, не могли заставить их дернуться хоть чуть-чуть. Хаймек, потянув папу за рукав и кивнув в сторону этой непонятной ему картины, спросил, почему это ноги не прогоняют мух и муравьев. Разве они совсем не боятся щекотки?
Папин ответ не внес никакой ясности. Папа смотрел на мальчика запавшими, смертельно усталыми глазами. Бросив быстрый взгляд на бесконечную вереницу обнаженных ступней, по которым сновали деловитые муравьи, он сплюнул на землю и сказал горько:
– Моли Всевышнего, сынок, чтобы эта участь миновала нас. А этим людям… им уже ничего не грозит. Ни муравьи, ни немцы, ни абсурд, в котором мы живем. Они уже свободны.
Мухи согласным гудением подтвердили папину правоту.
Мухи… В комнате, в которой Хаймек сейчас сидел, их тоже хватало. Не столько их было, сколько тогда, на польско-русской границе, но были. Особенно выделялась своим поведением одна. У нее были прозрачные крылышки и блестящая синяя спинка. Сорвавшись с места и заложив вираж, она вдруг ринулась в сторону костлявого большого пальца и стала вить вокруг него замысловатые петли. Палец чуть заметно пошевелился. Муха мгновенно взмыла, оскорблено жужжа. Она сделала над облюбованным пальцем два уверенных широких круга, а затем и еще один, после чего безо всяких колебаний оседлала желтый палец и поползла по нему. На мгновенье остановившись, она привела себя в порядок, протерев глаза передними лапками. Палец был ее собственностью и уступать его она не собиралась. Вдали, у противоположной ногам спинки кровати Хаймек разглядел владельца желтой ступни – подрагивавшие как-то суетливо ресницы, разверстую пещеру рта, из которого до мальчика доносился мучительный хрип, и неожиданно белые зубы, казавшиеся чужими на фоне черной щетины.
Бесшумно появилась женщина в белом халате, та, давешняя, но уже без письма. Она подошла к Хаймеку вплотную настолько, что он смог бы сосчитать количество желтых пятен на ее халате. Она протянула руку в сторону мухи и сказала Хаймеку:
– Потерпи еще чуть-чуть. Сейчас он умрет, и я положу тебя на его место.
Мальчику стало интересно, что женщина в халате имеет в виду. Наверное, он должен был посмотреть туда, куда указывал ее палец. Он и хотел это сделать, только пятна на халате вдруг затеяли с ним странную игру – они стали менять цвет, потом начали кружиться, образуя вместо нескольких маленьких одно большое пятно; Хаймеку почему-то показалось, что он должен его обязательно потрогать. Но пятно обернулось бездонным колодцем и он начал в него падать. Неужели никто не придет к нему на помощь, безучастно подумал мальчик, неужели никто его не спасет?
Он успел почувствовать, как чьи-то руки подхватили его и, подняв, уложили на еще не остывшую кровать. Он даже расслышал возмущенное жужжание разгневанной мухи. И последнее, что успел Хаймек сделать, это поджать пальцы на ногах и подтянуть плотно сжатые колени до самого подбородка.
Глава шестая
1
Прошла не одна уже неделя, а Хаймек все лежал в больнице. Он лежал, плотно сжав зубы, не открывая глаз. Каким-то образом он понял, что малярия отступила от него. Его больше не трясло и не бросало из холода в жар. Но теперь другая болезнь приковала его к постели, и, похоже, врачи не знали, как к этой другой болезни подступиться.
Они подступали с разных сторон, подступали и так и этак и в конце концов пришли к заключению (об этом по секрету сообщила ему сестра Эва, разговаривая в его присутствии с доктором Шнайдером) – выздоровление зависит в первую очередь от него самого. От его, Хаймека, желания исцелиться и выздороветь, поправиться и встать на ноги. А для этого он должен начать есть.
Потому что он отказывался от пищи уже много дней. Время от времени сестра Эва обманом ухитрялась засунуть ему в рот ложку-другую бульона. Но не более того.
Он не хотел есть.
Медленно, осторожно вплывал он по утрам в новый день. Сквозь полусомкнутые ресницы различал поначалу солнечные квадраты, прорвавшиеся сквозь пыльные оконные стекла, заклеенные на случай бомбежки бумажными полосами крест-накрест, светлые квадраты дробились в свою очередь, превращаясь в тысячи искр, что заставляло его только еще плотнее сжимать веки. Таким образом отличал он день от ночи – по искрам; ночью их не было. А днем они бывали то красными, то желтыми; желтыми, желтей лимона. Он любил желтые искры, и они любили его, и в эти минуты лицо мальчика принимало спокойное выражение. Искры залетали под веки и долго еще не покидали глаз. Они гасли потихоньку, одна за другой, оставляя после себя черную бархатистую тьму, сгущавшуюся с каждой улетевшей капелькой света. Иногда же сквозь бархат прорезался кровавый шрам – задержавшись на какое-то время, как самолет, летящий в кромешной тьме ночи и мигающий своим одиноким огоньком, рано или поздно красный свет исчезал, и ночь снова накидывала на мир свое покрывало.
Внутри этого перемигивающегося и многоцветного, радостного в своей яркости света мальчик чувствовал себя уютно и покойно – так, наверное, чувствует себя птенец, еще не решившийся выйти из замкнутости яйца в окружающий его мир.
Чуть позднее на смену феерии света приходил мир звуков. Появлялись издалека и осторожно подкрадывались различные голоса. Сначала они окружали его какой-то общей невнятицей звуков, еле-еле пробиваясь внутрь уха – ощущение было такое, словно кто-то из насоса подкачивал воду в наливном бассейне, по морщинистой глади которого так забавно прыгает пущенный ловкой рукою плоский голыш. Со временем он научился различать приближающиеся к нему голоса. Особенно два из них – они появлялись в определенное время, каким-то образом (он не знал, каким) связанное с игрой света у него меж ресниц. Один голос, резкий и неприятный, обычно являлся в часы воцарения мрака и повторял одно и то же – в различных вариациях, сводившихся к многократно слышанному ранее: «Он опять не съел ничего, доктор. Представляете? Отказался даже от цыпленка». Вслед за этими словами прохладная и твердая рука подпирала его спину и, не обращая внимания на дрожь, охватывавшую щуплое тело сквозь тонкую рубашку, в очередной раз пыталась просунуть сквозь стиснутые зубы ложку с жидким и теплым варевом. Тщетная, не первая и, увы, далеко не последняя попытка! Металл давит на зубы, всякий раз наталкиваясь на молчаливое сопротивление больного. Содержимое ложки выливается на подбородок и на шею и мучитель (мучительница?) в отчаянии отступает, признавая свое поражение. Рука, поддерживавшая спину, исчезает, и Хаймек со вздохом облегчения снова без сил может откинуться на подушку.