Дэйви - Эдгар Пэнгборн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Хорошо.
— Черт подери все это, мы будем скучать за тобой.
Может, я сказал тогда какие-то уместные слова. Мне было восемнадцать, я начинал понимать, что значат слова и почему нужно говорить их.
Папа также не мог знать, как часто мне хотелось, чтобы я смог, по крайней мере, увидеть мою мать; сиротское детство — совсем другое дело, он не испытал этого. Его душу согревала память о собственной матери. Она содержала мастерскую по пошиву дамского платья в Вустере, большом нуинском городе. Именно ее смерть, когда папе было пятнадцать, побудила его пристраститься к дорогам. Вряд ли он одобрил бы мое желание, несмотря на свою чувствительность. Желание невозможного в будущем — это, я считаю, хорошее упражнение, особенно для детей; подобное желание в прошлом, несомненно, самое пустое и самое печальное занятие.
Единственное, что я помню по-настоящему отчетливо о той зиме в Бершаре, моей последней зиме с бродячими комедиантами, так это обучение вежливым манерам, которым занималась со мной мадам Лора. Мне придется столкнуться с ними в Нуине, сказала она, фактически я должен буду делать это преднамеренно, стараясь общаться с людьми, которые умеют вести себя прилично и быть внимательными к окружающим. Хорошие манеры имеют значение, сказала мадам Лора, и если я так не думаю, то я чертов дурень. Это позволило мне довольно дерзко спросить — почему. Она ответила: «Ты хотел бы ехать в фургоне, у которого совсем не смазаны оси? Но это еще не все. Если у тебя нравственная душа, впечатление, которое ты производишь на окружающих, может оказаться чем-то более важным. Будь любезен с кем-то, по любому поводу, и ты сможешь легко завоевать симпатию жалкого педераста, который не причинит вреда».
Мне устроили прощание в Ломеде, в манере бродячих комедиантов, остановив всю работу на пристани и напоив капитана парусного парома до слишком веселого состояния, так что он ни в чем не возражал. Помню, Минна сказала ему, что запомнит его на всю жизнь, потому что моряки уплывают и приплывают, но с тех пор, как она стала достаточно взрослой, чтобы закрепить свайку[99], она мечтала увидеть энергичного капитана корабля с яйцами[100]. Я также был изрядно пьян, когда они спровадили меня на борт; все кричали, и плакали, и давали добрые советы. Я прекратил кричать, когда были отданы швартовы, осознав, что действительно покидаю близких мне людей, но я не протрезвел даже тогда, когда капитан привел паром на нуинскую сторону. Он пристал к берегу, ударившись о пристань, откуда вздернулась балка, и ругал всех и каждого за то, что построили эту проклятую никчемную пристань с голой задницей, так что она не могла бы выдержать толчка мужчины с яйцами. Это было забавно.
Мне показалось, что даже воздух в Нуине пахнет иначе, чем в других странах. Кроме Пенна — это самая древняя цивилизация современного мира, по крайней мере, на этом континенте… нет, не могу утверждать, что только они — ну что я, в самом деле, знаю о неизвестной мне мисипанской империи далеко на юге, и кто мог бы отрицать возможность существования великой страны, а то и многих стран, в далеком западном регионе, который, я знаю, имеется на этом континенте? Пожалейте меня, друзья, если только я забыл об осознании своего собственного невежества.
Жители Пенна, кажется, не очень озабочены увековечиванием событий своих последних двух-трех столетий — может, они слишком добродушны. Нуин же обременен историей, опьянен ею, блещет ею и омрачен ею. В настоящее время Дайон все еще настойчиво занимается письменным изложением всего, что может вспомнить из этой истории, он никогда полностью не выйдет из-под тени, отбрасываемой ею — как бы ему это удалось и почему вообще он должен так поступать? Это был его мир, пока мы не уплыли оттуда.
О, таким иногда бываю и я — не утомленным от слов, но усталым и немного поглупевшим от усилий, удовольствия и мучения, стараясь сохранить частицу моей жизни в среде непрерывно движущихся слов. И я думаю попросить этого бедного государя — равного мне и превосходящего меня, мальчика для битья[101], нежного и заботливого друга — продолжать эту книгу, если я должен буду бросить ее, внезапно остановиться и не писать того, что намеревался, и уйти прочь от нее. Так же, как я ушел от бродячих комедиантов, когда не было нравственной необходимости так поступить. Но он не смог бы сделать этого, и, имея крупицу здравого смысла, я воздерживаюсь от подобной просьбы.
Когда я сошел с парома в Хэмдене, нуинском паромном городе, расположенном напротив Ломеды, я прежде всего обратил внимание на статуи. Там были некоторые современные статуи Моргана Великого, неуклюжие, но не такие уж и плохие, и несколько других упитанных величеств, и все они ужасно выделялись на фоне прекрасных скульптурных фигур Древнего Мира — включая многие бронзовые, которые, я уверен, были, наверно, расплавлены на металл везде, кроме Нуина. Хэмден гордится ими — прекрасный, процветающий город средней величины, чистый и дружелюбный, обращенный к реке и аккуратно огражденный частоколом с трех других сторон; гордый также своими окрашенными в белый цвет домами, прелестными зелеными насаждениями, и хорошо устроенным рынком.
Все равно, в Олд-Сити имеется такое огромное количество статуй, что Хэмден или любой другой город выглядит очень бледно по сравнению с ним. Большинство — из Древнего Мира, в Нуине они иногда кажутся такими, словно их изготовили только вчера — иллюзия, которой я никогда не чувствовал ни в одном из других городов. В этот момент я думаю об изящном сидящем бронзовом джентльмене на дворцовой площади, на котором держатся ясные следы древней краски в трещинах и углублениях его патинированной[102] одежды. Говорят, это краска из Древнего Мира. Какой-то президент — думаю, Морган II — велел покрыть статую толстым слоем современного лака, чтобы сохранить ее. Краска проступает малиновыми, зелеными и фиолетовыми пятнами; голубого цвета нет совсем. Странно думать, что этот неизвестный религиозный ритуал, должно быть, продолжался до самых последних дней, когда Древний Мир заканчивал свое существование. На скульптурном изображении, которому поклонялись, была надпись — Джон Гарвард[103]. Кажется, никто не имеет достаточно ясного представления, кем он был, но он сидит там — скромный, довольно строгий, с неподвластным времени величественным безразличием.
В тот день в Хэмдене я носил новую одежду, новый заплечный мешок для моего горна, пошитый для меня Минной, в моем поясе имелись деньги, так как бродячие комедианты провели денежный сбор, — и на меня обрушился ливень всяческих проявлений любезности. У меня все еще не было никакой ясной цели, никакого плана: мне было восемнадцать, я не имел никакого определенного решения, каким делом мне хотелось бы заняться. Я немного умел плотничать, немного знал музыку; хорошо я знал дикую местность и направления дорог. (Знал также, что был одиноким по убеждению.)
В гостинице в Хэмдене я обрел себя в среде группы странников, которые завершали последний участок того, что жители Нуина называют кольцевым путешествием. Оно означает экскурсию от Олд-Сити на север, в дикие чудесные дебри провинции Хэмпшер — там, в прохладных горах живет много людей, о чем вы вряд ли когда-либо предполагали — затем они направлялись на юг, более или менее следуя вдоль великой реки Коникат до Хэмдена или Шопи Фоллза, и возвращались обратно в Олд-Сити южными дорогами. Это светское паломничество. Церковь одобряет его, и по пути странники делают остановки у всех святых гробниц и других центров благочестия, но в самом этом пикнике нет ничего особенно святого. Всякий может забавляться, и многие этим занимаются, включая уважаемых певцов, шулеров, музыкантов, проституток, и всех других, которые делают жизнь не такой скучной.
Только лишь я зашел в бар, заказав комнату на ночь, со мной подружился смуглый парень, и я сразу же заметил, что он грешник, потому что он был откровенно любезен и добродушен. Одет он был по тогдашней нуинской моде — которая начала распространяться за пределами этой страны, но не достаточно быстро, поэтому я не сразу привык к ней — в мешковатые бриджи до колен и просторную рубашку, подпоясанную, но свисавшую над ремнем со всех сторон, кроме того места, где торчит рукоятка ножа, чтобы его можно было выхватить быстрым движением. Примерно половина находившихся в баре была одета по этой моде, но парень, который взял на себя заботу приветствовать меня и дал мне почувствовать себя непринужденно, был единственным, кто носил у бедра рапиру вместо обычного короткого ножа. Он имел также и нож, как я узнал позднее, но носил его под рубашкой, как и я привык до моих странствий с бродячими комедиантами.
Та рапира была поразительно прекрасной, длиной менее двух футов, легкая и изящная, едва ли достигая половины дюйма в самом широком месте, изготовленная из пеннской стали[104] и настолько утонченная, что звенела от прикосновения почти так, как тонкая изящная стеклянная посуда. Принадлежность богатого человека, подумал я, но мадам Лора научила меня, что нельзя спрашивать о цене такой вещи, если не намереваешься купить ее, да и то не всегда. Парень обращался с ней, как с продолжением своей руки. Ему нравилось почти бесшумно вынимать рапиру из ножен и грациозно проводить пальцами по лезвию вверх и вниз, делая это как бы отвлеченно, что побуждало каждого, находившегося в помещении, очень нервничать по какой-то причине, и, конечно, стараться, чтобы не показать своего беспокойства. Он ничем не выдавал, какое большое удовольствие получает от этого, кроме едва заметно сморщивающейся кожи в уголках коричневых глаз, и какой-то инстинкт, казалось, подсказывал ему, когда ее надо вложить в ножны. Инстинкт — или особый тон откашливания одного из священников, возглавлявших группу.