Маленькая Луна. Мы, народ... - Андрей Столяров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жить в одиночестве, как ни странно, она приспособилась очень быстро. Поначалу, конечно, выкручивала все нервы непривычная квартирная тишина: не окликнет из кухни мать, не раздастся голос отца, нет того бытового фона, который свидетельствует, что жизнь идет. Она как бы зависла в межвременной пустоте. Однако всего через пару недель, испарившихся из сознания, будто стаявший снег, Вета, моя посуду, заметила вдруг, что мурлычет себе под нос какой-то мотив. Она чуть не выронила тарелку. А потом подумала: ну и что? Всю жизнь ходить теперь со скорбным лицом? Ну уж нет! И включила настенное радио, где как раз передавали концерт.
Так же быстро она привыкла, что все надо делать самой: стирать, гладить, готовить, ходить в магазин, вносить коммунальные платежи. Главное — обо всем этом помнить. Забудешь купить сыр, молоко — нечего будет есть. Забудешь погладить с вечера платье — пойдешь мятая, выцветшая, потертая, точно бомж.
Меньше всего ей хотелось, чтобы в школе ее жалели. На нее и так тут поглядывали, как на фикус, проросший среди дикой травы. Школа, надо заметить, была еще та. Большинство учителей в старших классах составлял спецпоселенческий контингент: знаний у них было меньше, чем даже у многих учеников. И если некоторые, когда-то имевшие более-менее приемлемые профессии, такие, как математик Скелет, закончивший строительный институт, хотя бы старались добросовестно освоить учебник, по крайней мере настолько, чтобы понять о чем речь, то другие не прилагали и подобных усилий. Все они дотягивали здесь мелкие сроки и вовсе не намерены были осложнять себе жизнь. Урок обычно сводился к следующему: «Открыли на такой-то главе… Читаем… Прикорина, иди отвечать!..» К доске вызывали почти исключительно девочек. Парни, особенно в старших классах, могли и послать. Директриса, коротконогая, похожая на оживший бочонок, давно махнула на все рукой. Требовала писклявым голосом лишь одного: поддерживать дисциплину. Что, разумеется, было очень непросто. Парни, еле втискивавшиеся за парты, знали, что аттестат им так или иначе дадут. Им тоже было на все наплевать. В гробу они видели аттестат — у них были свои, более увлекательные дела. Кто приторговывал дисками и сигаретами, которые, если брать их с рук у мансоров, стоили почти втрое дешевле, кто сбрасывал таким же образом шмотки, в основном китайского производства, кто, посолиднее, предлагал «чайную» же электронику, а кто, видимо, уже съехав совсем, затоваривался таблетками и порошком. Ну, это был уже полный предел. За сигареты, шмотки и диски, как Вета слышала, в милиции просто по шее давали, приговаривая при этом: не жадничай, поделись, не греби только себе, а вот за таблетки и порошок светила тюрьма. Немцы относились к этому очень строго. Когда два года назад — немецкие «миротворческие подразделения» сюда только-только пришли — начальник здешней милиции майор Зердюков попробовал, пользуясь изменившейся ситуаций, переключить порошок на себя, то сразу же так загремел, что до сих пор не знали куда. Ни взятки не помогли, ни искреннее раскаяние. Судил его немецкий военный суд, в закрытом режиме, и говорили, что срок, ой-ей-ей какой, он отбывает тоже — в немецкой тюрьме. Русским местам заключения немцы не доверяли.
А вообще режим чрезвычайного положения — мало что изменилось. Ну, появилась в поселке немецкая военная комендатура, занявшая в здании местной администрации первый этаж. Ну, вывесили над тем же зданием голубой, с кругом из звездочек, флаг ЕС и желто — черный, с хищным орлом, флаг Германии. Это не считая флага России, который долго висел вверх ногами, никто этого не замечал, только немцы обратили внимание и перевесили. Ну, стали время от времени ездить по улицам моторизованные патрули, иногда останавливаясь, оглядываясь и как бы заранее изучая место предстоящих боев. Собственно, вот и все. Жизнь какой была, такой и осталась. Правда, на здании комендатуры стала вдруг появляться сделанная мазутом надпись «фашисты!» — ее, конечно, тут же закрашивали, она появлялась вновь, тем более что оставлять часовых на ночь немцы не рисковали.
Немецкую администрацию это очень задевало. Был созван даже специальный «Форум общественности» — в кинозале местного Дома культуры — и некий герр Битц, уполномоченный Международного комитета по работе с коренным населением, на чистом русском языке два часа объяснял, что современные немцы к фашистам никакого отношения не имеют. Да, было такое позорное явление в немецкой истории, оно немецким народом осуждено, главные фашистские преступники казнены, сейчас в Германии пропаганда фашизма запрещена, даже за использование фашистской символики можно получить приличный срок… Что же касается немецких частей в составе многонациональных Международных сил, то они находятся здесь по согласованию с российским правительством. Как только ситуация в России стабилизируется, Международные силы отсюда уйдут. Наша точка зрения заключается в том, что Россией должны управлять сами россияне…
Выступление было выслушано в полном молчании. Герру Битцу задали только один вопрос: будут ли в магазины по-прежнему завозить керосин? (Керосином местные начиняли бутылочные гранаты, чтобы потом глушить в озерах рыбу и птиц.) Герр Битц, слегка осипнув, пообещал, что керосин завезут. На том общественность и разошлась. Надпись продолжала появляться на стенах комендатуры, только теперь к ней добавилась недвусмысленная адресация — черный восьмиконечный крест. Это был символ Православного корпуса, который, как рассказывали в новостях, недавно образовался в Москве. Благословил создание корпуса сам патриарх, и главной задачей сей новой патриотической организации было провозглашено духовное возрождение россиян. Кстати, уроки православной культуры были единственными, где поддерживалась дисциплина. Когда отец Иакинф, величественный, бородатый, с массивным золотым крестом на груди неторопливо вплывал в класс, начиная креститься уже в дверях, даже гопники с последних рядов неизменно вставали. На вопросы его отвечали четко, как в армии: «Что есть душа?» — «Душа есть способность русского человека чувствовать бога!..» — «Что есть русский человек?» — «Русский человек есть истинно православный, готовый, не рассуждая, отдать жизнь за Отечество!..» Вете в таких случаях хотелось спросить: «А что, если не православный, значит, уже не русский?» или:«А что, кроме русских, души ни у кого нет?..» Она благоразумно молчала. За подобный вопрос отец Иакинф мог запросто наложить эпитимию: сто раз прочесть, например, «Отче наш». И хоть проверять исполнение эпитимии никто бы не стал, но сам факт ее наложения считался как бы позорным пятном.
Да, со школой они основательно промахнулись. Помимо этой, «черной», «обломанной», представлявшей собой, по мнению Веты, полный отстой, была еще одна, более чистая, расположенная в северной части поселка. Квартал тот предназначен был для инженеров и менеджеров из русских, и хоть его, в отличие от Кукуя, не огораживал решетчатый колючий забор, но просто так попасть в него тоже было нельзя. Местные охранники, четверо здоровенных парней, которым, кстати, солидно приплачивалось из консорциума, сразу же останавливали пришельца и начинали очень нелюбезно интересоваться, кто он и чего, собственно, ему надо. После чего выпроваживали за границы квартала и советовали больше не появляться здесь никогда. Она, как Вета сейчас понимала, вполне могла устроиться на учебу и там. Отец хоть и был по должности на заводе мастер, но по образованию, по диплому все-таки — инженер. Наверное, мог бы претендовать. Вот не додумали вовремя, теперь — поздно, обратно не повернешь. Приходится сидеть в одном классе с Кондёром, у которого вся рожа в багрово-ядовитых угрях, отравился еще во младенчестве черт знает чем, с придурковатым Папуней, от которого водкой разило на километр, с гадостным Тюбиком, любящим, как бы в шутку, цапать девок в запретных местах. Девки, кстати, довольны: взвизгнут, крикнут: «Дурак!..» —глаза так и блестят. Или вот был еще такой персонаж, как Бамбилла, здоровенный, бугристый, похожий на тролля, выбравшегося из-под земли, даже кожа у него была бурого цвета, но девчонки оживленно шептались, что инструмент он имеет чуть ли не полметра длиной. Такой как вставит, так улетишь! Лидка, единственная приятельница, закатывала глаза: «Это что-то, Елизавета!.. Словами не передать!..» Вету от этого покемона аж передергивало, надо же: потный, тупой, навалится, будет пахнуть, сопеть, он и не моется, наверное, никогда… «Ну, ты — букля, — возмущенно говорила ей Лидка. — Ну так что — тупой, потный, настоящий мужик…»
Конечно, если бы она родилась и выросла здесь, если бы с первых же дней не видела ничего, кроме гниющей на улицах картофельной шелухи, то и воспринимала бы эту жизнь как норму: в другом месте живут по-другому, а вот мы живем именно так. Но в том-то и дело, что были за линией горизонта некие иные миры, иные пространства, иные вселенные, накатывающиеся волнами грез. Стоило включить телевизор, который и принимал-то всего три программы, и оказывалось, что жизнь в действительности не гниет, а бурлит. Музыка, вырывающаяся оттуда, оглушала и будоражила, слова, извергаемые опереточными людьми, завораживали и влекли, новости взрывались, будто петарды под Новый год, оставляя за собой огненные звенящие нити. И все это без нее, без нее.