Богемная трилогия - Михаил Левитин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Даже в Ленинграде, безумном городе, такое можно увидеть не каждый день, но это как кому повезет, ей повезло, и, прежде чем умереть, она увидела их всех, неприкаянных, как ее кошки, сирых, о чем-то они просили ее, она была для них мамкой, мамкой, непричастной к их рождению.
Бессмертный Шурка забыл их когда-то так же, как сейчас ее. А вдруг не забыл, а послал ей вдогонку? На это оставалось надеяться, потому что очень не хотелось думать, что исчезновения ее из своей жизни он не заметит.
Она привела слова на паперть, разложила их кучками вокруг себя, как милостыню: неприкаянные глаголы, хилые прилагательные, — и стала ждать сочувствия. Но день был жаркий, и люди скорее стремились мимо нее в прохладу храма, никто не задерживался.
И тогда она поняла, что он все-таки забудет ее, если даже их он сумел забыть — не предъявляющих к нему претензий, бесконечно верных. Она поняла, что станет лучше, когда вместе с ней исчезнут все претензии к нему и останутся только воспоминания, и сама она станет чудным воспоминанием без заклинаний, скандалов и лишней крови.
Вся надежда была на несчастный случай. Да и что такое жизнь, как не один сплошной несчастный случай?
«Все равно смерть найдет меня, только бы не от его руки, а я уверена — скоро так ему надоем, что он захочет убить меня. Какой он выберет способ? Господи, ну и дура же я! Он давно уже нашел этот способ. Ну что ж, так даже лучше, так даже лучше…»
Для того чтобы покончить с собой, надо перестать себя жалеть, а это непросто. Все-таки с этим телом, этим лицом она провела лучшие годы, и эти губы он целовал. Она поняла, что надо спешить, ей захотелось, чтобы все случилось легко и мгновенно, надо лишить себя времени для раздумий. Слова она забрала с собой, они согревали грудь.
Она шла по Литейному, пока не увидела толпу, она придвинулась к толпе, ожидавшей трамвая, будто хотела заглянуть поверх голов: чего ждут люди, что их занимает? Все расступились, или так ей только показалось, кошки рванули на рельсы, она за ними, чтоб остановить, спасти, и последнее, что она слышала, — это как хрустнули слова, его слова.
Бессмертный Шурка пировал. Компания была недостойная, случайная, но так как недостойных компаний не бывает, то ему подходила любая.
Хозяин дома — личность апробированная, известная, крупье Владимирского клуба Юрий Алексеевич, для удобства Ю. А. К нему в любую ночь можно прийти без звонка, без ограничений. Он был не слишком счастлив и не слишком огорчен, он был ровен, он был крупье Владимирского клуба.
Бессмертный Шурка праздновал победу, он не шел на похороны, оставался жить, она прогадала, если рассчитывала его озадачить. Бессмертный Шурка никогда не ходил на похороны, это зрелище исчерпало себя, исчерпано воображением бессмертного Шурки. Он столько раз проигрывал собственные похороны, что его трудно было напугать чужими. Она просчиталась, эту тему он знал досконально, его иногда дразнили некрофилом.
«Она пыталась остановить Время, — думает бессмертный Шурка. — Посчитала, что это возможно. Конечно, она это делала для меня, она хотела, чтобы я увидел это остановившееся Время на ее мертвом лице и испугался. Но вместо этого утащила Время с собой. Что она всем этим хотела сказать? Что жизнь ничего не стоит? Что жизнь — мгновенье даже по сравнению с мгновеньем? Тогда она доказала то, что не нуждается в доказательствах. А если она просто любила меня?»
«Меня нельзя любить, — укоризненно шепчет бессмертный Шурка. — Обнимать меня можно, а любить нельзя».
Он не может до конца объяснить, почему отвергает любовь и сам не в состоянии дать ее другому, почему не способен на привязанность, в лучшем случае только на страсть, на стон. Он хочет сказать, что нельзя играть в Вечность, когда не знаешь, что такое Время, и можно только тыкаться, тыкаться, как собака, мордой в колени, но ни к кому, как собака, привязываться не надо. Можно скулить, можно выть, можно выпить, но нельзя рассчитывать на то, что тебя спасет другой, тебя спасет Время, если захочет, но оно не захочет, тебя успокоят стихи, если напишутся, и это пока случается, случается. А что будет, когда не случится, что останется?
Он не хочет об этом думать. Смутно теснятся рифмы в его воображении, их много, слово взбирается на слово, как по лесенке, пирамида слов, и над всем этим золото в зловещем петербургском небе; небе, ни на что не дающем ответа.
Вещи на полу — в коридоре, кабинете, двух спальнях — пальто, пиджаки, жакеты, где свои, где чужие. Хозяин дома — крупье Владимирского клуба, вероятно, бросается считать свои вещи только после ухода гостей. В огромной петербургской квартире не запирались шкафы, двери, даже входная, в нее все входили и входили.
И на каждый новый приход оборачивался бессмертный Шурка, ему было все-таки интересно, кто еще пришел хоронить ее.
Пришли черноглазый и Валерий, пришел АДВОКАТ ГОМЕРОВ, где-то мелькал сверкая, сверкал мелькая Игорь, много друзей и непричастных.
— Как, вы здесь? — удивился черноглазый.
— Там справятся без меня, — сказал бессмертный Шурка, — ее отец, братья, а эту вечеринку я не мог пропустить. Теперь она будет навсегда, а эта вечеринка не повторится. И вообще я не хожу на похороны.
Черноглазый только пожал плечами.
Бал поражал вдохновеньем, труп только начинал разлагаться, а бал уже поражал вдохновеньем и каким-то ледяным петербургским непотребством.
Сегодня было можно все.
Бессмертный Шурка видел, как бессмертный Шурка рвет резинки на чулках какой-то дрянной бабы, а та с притворным ужасом восклицает:
— Я сама, сама, о, какой вы страстный, недаром о вас говорят: он страстный, он мастер. Вы почитаете мне что-нибудь?
И падали чулки, обнажая белые тяжелые венозные ноги, уничтожая всякое желание, и запихивался лиф в карман шерстяной ее кофты, и вот она уже задрала юбку, повернувшись к нему нечеловечески огромным задом.
— Ну, давайте, давайте, милый, что вы так долго копаетесь?
И закрывались глаза, предвкушая божественное наслаждение, но тут же раскрывались, потому что раздавался глухой и скорбный голос бессмертного Шурки:
— Простите меня, но я не могу, у меня не получается, я не могу больше.
— Но ничего еще и не было! — воскликнула она.
— Но я не могу, оденьтесь, прошу вас.
Он видел, как бежит через комнаты подальше от позора бессмертный Шурка, натыкается на доброжелательного хозяина-крупье.
— Ну, как? Весело? — подмигивает тот.
— О да, очень, очень.
— Это правду говорят, — спрашивает крупье, — что у вас горе?
— Какое там горе! — отвечает бессмертный Шурка. — Так, маленькое недоразумение, меня решили напугать, приняли за другого.
— Я очень рад, что всего лишь маленькое недоразумение, — говорит крупье. — Веселитесь.
И бессмертный Шурка веселится. Он слышит обольстительный баритон Игоря, спешит на голос, но всегда кто-нибудь соблазняет его очередной возможностью выпить, и он не отказывает, конечно же, не отказывает, он пьет во здравие, пьет за упокой.
— Не смотрите на меня так, — просит дама с усиками, — а то я влюблюсь в вас.
— Влюбитесь.
— Вы не понимаете, что говорите, я влюблюсь в вас и буду думать о вас, думать!
— Пожалуйста, думайте.
— Нет, вы решительно легкомысленный человек, ничего не знаете! Стоит мне вспомнить о ком-нибудь да еще захотеть с ним встретиться, его обязательно убьют. Найдут и застрелят, я просто какая-то наводчица!
— Вспомните как-нибудь обо мне.
— На заказ же невозможно!
— А вы вспомните.
У нее нехорошее дыхание, тянет уксусом, как из бутылки с прокисшим шампанским, и, в конце концов, она не одна, рядом с ней на тахте седой господин в очках недоумевает что это за мужчину целует его жена, крепко вцепившись в затылок незнакомца левой рукой и положив на горло правую? Рушатся на пол бокалы, лампа, кто-то с разбойничьим воплем босыми ногами бросается гасить начавший тлеть ковер, в соседней комнате что-то поет Игорь, пытается удержать Валерия черноглазый, но тот уже сталкивается в дверях с бессмертным Шуркой и кричит ему:
— Хорошо, правда, хорошо?
— Чудесно! — отвечает бессмертный Шурка.
— Вы еще главного не видели, — стыдливо смеется Валерий. — Вам это будет особенно интересно, сейчас она начнет раздеваться, слышите музыку, это она попросила ее поставить, только под Шаляпина она предпочитает раздеваться!
И под казачье страстное пение, под гогот и присвист, сквозь которые даже Шаляпин прорывался с трудом, под дурное это сопровождение с антресолей начала спускаться хозяйка дома, жена крупье, пышная, как абажур, и, как абажур, в каком-то немыслимом стеклярусе, в висюльках. С каждой ступенькой она сбрасывала с себя очередной стеклярус и шептала так жарко, тайно, что ее можно было расслышать, если только толпа угомонится, и толпа в ожидании трепета, мороза по коже и непристойностей стекается к лестнице и замирает.