Видимо-невидимо - Аше Гарридо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ах вы!.. — на них злым голосом рявк! И дверью хрясь! И ногой топ!
И замерли все, на нее глядя. А она, как с цепи сорвавшись:
— Да как вы смеете? Да кто вам позволил?!
— А кого мы спрашивали? — еле слышно спросил Хо.
— Ни при Хейно, ни при Видале ты, Ганна, здесь хозяйкой не стала. И теперь не будешь. Не твой он. Не командуй.
Вот чего Ганна оплакать еще не успела, и не в добрый час Тюлень ей под руку подвернулся, сам полез на рожон.
— Да ты-то здесь кто, приблуда? — ощерилась Ганна. — Ты иди, откуда пришел, рыбоед недолугий, одоробло скаженне!
— Сама ты дура, девушка, — с достоинством отвернулся Кукунтай.
Этого уже не стерпел Олесь, прыгнул, схватил маленького шамана за грудки и с лавки сорвал.
— Да ты свои слова обратно проглотишь, или я тебя!..
— А ну, оставь! — подлетел к нему, вцепился в его руки Рутгер — с глазами круглыми, сам белый, в ярости.
Тут и началось — одного от другого оттаскивают, Ганна кроет их всех словами, Мэри за лавку держится, ноги поджала, чтобы мужчинам не мешать, свечи качаются, тени мечутся, мастер Лукас им со стены кричит, чтоб дурака не валяли.
— Что здесь происходит?
Не услышали.
— Нет, вы мне скажите, что здесь творится?
Не заметили.
— Вы! Мне! Скажите! Чем вы здесь занимаетесь?
И тишина воцарилась в полной неподвижности: все, как похватали друг друга, так и держатся, и смотрят, смотрят. А на столе между свечей Хосе Видаль сидит, птицу по тряпочным крыльям гладит, успокаивает. А она присела, растопырилась, клюв раззявила и шипит змеей.
— Так и что делаете? — повторил Видаль.
— Тебя хороним, — брякнул Рутгер и повалился на пол, под ноги Олесю — тот его и подхватить не успел.
— Ну, молодцы, — почесал в затылке Видаль. — Громко хороните. Весело. А еды поминальной напасли? Я что-то проголодался…
Стол накрывать кинулись мигом, даром что все пришибленные были. По ходу дела можно разобраться, что к чему, а тут человек с того света — и есть просит. Мы ж не звери какие! Кормить же его, немедленно!
А Ганна вышла. Опять одна, опять на крыльцо, уже нарочно подождала, не объявится ли Мьяфте. Не объявилась.
Сидела сама, думала, думала.
К рассвету дождь перестал, белесые клочья тумана опустились в траву. Видаль вышел к ней.
Сел рядом, молчал долго.
— Ганна…
— Молчи, — опустила голову почти на колени. — Ты умереть готов, лишь бы на мне не жениться.
Опять молчал. Пальцем отодвинул ползшего по ступеньке паучка.
— Может быть, и так.
Ганна встала, ушла, не оглядываясь. Да он за ней и не пошел.
Сапоги тонули во мху, за шиворот капало с веток — а она даже платка не накинула, вышла сидеть на сухом крыльце. Вот так и вся жизнь — не ладится, не там она оказывается, не к тем душой тянется, не о том заботится, не того просит и клянет не то. И ничего ей уже не остается здесь, никого…
— А вот Олесь — что же? Или цыганенок твой?
Мьяфте-дева стояла, прислонившись к сырой березе, теребила черную косу.
— Я думала — ты ушла.
— Ну что ты, такое пропустить!
— А ты знала?
— А то!
— А что мне не сказала?
— А я нанималась тебе говорить? — фыркнула девица. — Так я говорю, чем тебе цыган не угодил?
— Скажешь тоже! — фыркнула в ответ Ганна. — Он юбку мою скверной назвал, не пустил на свина своего сесть — это я еще понять могу, но почему? Вот потому что скверна я ему, и подол мой грязен и его безвозвратно загадит. И свина его загадит, ты бачь!
— А, это они правильно понимают, откуда жизнь — оттуда и смерть.
Рядом с ней было безбольно, покойно так, что можно было дышать не через силу каждый вдох, а как будто оно само дышится. Ганна задышала, распрямилась.
— Как это — откуда жизнь, оттуда и смерть?
— Из тех же ворот. Что есть жизнь? Чем она от смерти отличается? В ней движение есть, рост есть, начало и конец. И как случается какое начало — так об руку с концом и является на свет.
— Так это потому я скверная, что могу живое родить? Ничего себе!
— Страшно им. Если можешь жизнь родить, то и со смертью накоротке, понимаешь? А под юбкой у тебя та самая дверь, из которой люди в мир приходят.
— Уходят-то — в могилу.
— А ты в нее заглядывала? Дыра черная, вокруг насыпано. Им, дурачкам, на одно лицо.
— Ох, что ж ты говоришь такое, мати…
— Кому, как не Матери, знать. Ну с этим ясно, он честно о своем страхе говорит, хоть и валит с больной головы на здоровую. А Олесь-то чем негоден?
— Да ну его, — отмахнулась Ганна. — Просто ну его и всё. Не до него мне теперь. Я плакать буду. Год, два. Всю жизнь. Не гожусь я больше ни на что, сама смотри.
— Смотрю, смотрю…
— Так я, мати… Я спросить хочу. Можно так сделать? Никаких мне хлопцев больше не надо, ни Петруся того, ни Олеся, ни черненьких, ни беленьких… Мати, можно я тебе буду угождать, как ты есть Дева? Буду как ты. Одна. На всю жизнь прими меня. Можно я буду — твоей?
Чорна положила руку ей на голову:
— Ну, побудь, детонька, побудь.
Фейерверк в Суматохе
Из крупной угловатой коробочки, висевшей на толстом травяном стебле, выбиралось нежное существо из светло-зеленого мелкоскладчатого шелка. Оно было мягкое и такое тонкое, что страшно смотреть. Шелк медленно расправлялся, натягивался на прозрачных жилках, темнел, приходил в движение — быстрым мерцанием и тихим рокотом наполняя воздух.
Видаль стоял над ним до самого конца — пока коричнево-лиловый бархатный бражник не взлетел над ним в прозрачные сумерки Семиозерья. И тогда — давно, нарочно и накрепко забытой тропой Видаль прошел в солоноватую сушь Десьерто.
За спиной, за кромешной тьмой остались догуливающие несостоявшиеся поминки друзья, внезапно строгая и отчужденная Ганна, полное влажной зеленой жизни Семиозерье. Вокруг была каменистая пустыня, вдали — горы и Лос-Локос, а также Марка с ее рыночной площадью, которая в Суматохе сошла бы за пустырь. Но то в Суматохе — а здесь и малому были рады, к тому же Видаль не хотел тревожить спорый на сплетни приморский город.
В Марке был неярмарочный день, и скобяная лавка была открыта, но в полсилы: перед дверью стоял небольшой прилавок, на котором разложены были замки и дверные петли, крючки и гайки, торсы и цепи, одним словом, скромное скобяное изобилие. За столом, служившим прилавком, погруженный в свои мысли, сидел носатый длинноногий мужчина средних лет, с завитыми локонами, свисающими из-под полей черной шляпы, и в бороде с небольшой проседью. Видаль взглянул на него — и почему-то вспомнил, что никогда не спрашивал, что делал мастер Куусела в этом отдаленном, пустынном, пыльном и скучном краю. Зачем приходил тогда, куда и к кому? Откуда возвращался через Лос-Локос? А ответ был вот он: вытянув ноги, так что они торчали далеко из-под прилавка, натянув на самый нос шляпу, чуть покачиваясь взад-вперед, перед Видалем, несомненно, сидел мастер. И он, конечно, почувствовал пристальный взгляд — приподнял шляпу, быстро оглядел Видаля с ног до головы и, втянув ноги на свою сторону, поднялся.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});