Моряк из Гибралтара - Маргерит Дюрас
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К двум часам ночи Луи внезапно поднялся из-за стола и поведал нам, что является автором двух скетчей — один про Гибралтарского матроса, а другой про Беханзина. Добавив, что не простит себе, если упустит такой прекрасный случай воздать по заслугам двум этим замечательным героям перед аудиторией, одновременно столь многочисленной, столь понимающей и столь благодарной, он предложил нам самим выбрать, какой из двух скетчей мы желали бы послушать. Единодушно высказались за Беханзина — надо полагать, всем хотелось поразвлечься и немного сменить тему.
Луи велел нам отодвинуть столы, чтобы освободить ему место для изображения сцены, которую он назвал «Договор 1890 года». Мы исполнили все, что он просил, и расселись кто где, образовав широкий круг. Она снова оказалась довольно-таки далеко от меня. Должно быть, сочла, что так будет лучше. Луи извинился и на некоторое время в сопровождении учителя исчез на палубе. Вернулся он в таком странном наряде, что все матросы сразу прыснули со смеху: на голове у него красовался бумажный шлем, напоминающий шапочку для купания — традиционный головной убор, пояснил он, абомейских правителей, — и сам он весь, с ног до головы, был закутан в какую-то белую хлопчатобумажную ткань — неизменное одеяние, также поведал нам он, все тех же самых великих царей. В руке он держал листок белой бумаги, который должен был служить ему договором 1890 года. Потом попросил нас прекратить смех. Это заняло достаточно много времени, но в конце концов ему все-таки удалось добиться тишины — с помощью Лорана и нас с ней.
Пантомима началась с долгого молчания, все это время Беханзин не спускал глаз с договора, который, судя по всему, только что подписал по принуждению совершив чудовищный поступок, чьего значения в тот момент еще не осознал. Достаточно продемонстрировав полное ошеломление, напрочь лишившее его дара речи, Беханзин наконец заговорил.
— Договор… — начал он. — А что это такое, договор? Что это значит, договор? Во-первых, что такое бумага? И потом, что значит, подписать? Они сунули мне в руки перо, они водили моей рукой. Давай-давай, подписывай, так они говорили. А что подписывать? Что я согласен на капитуляцию Дагомеи… Как бы не так! Просто они держали меня за руку, чтобы половчей перерезать глотку!
Растроганный до глубины души учитель пояснил нам причины сомнений Беханзина.
— Он ведь и понятия не имел, что такое договор, так как же он мог оценить, к чему это может привести? Это ведь долго и трудно — вбить себе в голову такие непривычные вещи.
— Мы — страна великих традиций, — продолжал тем временем Луи, — и знать не знали, что все это значит. Бумаги сроду не видывали, а уж чтоб подписать — это вообще потеха. А не подпишешь, мозги вышибем, вот что они мне сказали. И как же мне после этого подписывать, как мне им что-нибудь обещать, это же одна потеха, и только!
— И вот, невинный, как новорожденный младенец, — пояснил учитель, — Беханзин подписал свой смертный приговор.
Мы все уже достаточно выпили, чтобы не растрогаться участью Беханзина. Луи буквально зачаровал нас. Команда откровенно потешалась, но это мало тревожило двоих наших друзей. Анна тоже смеялась, закрыв лицо платочком, чтобы было не слишком заметно. Только одна малышка-фульбе, девушка Луи, даже не улыбнулась. Похоже, после детства, проведенного где-то на высокогорьях Атокары, она некоторое время пребывала в одном из борделей Котону. Во всяком случае, она напрочь позабыла про Лорана и теперь напропалую строила глазки нам с Эпаминондасом с трогательным усердием и при этом все время стараясь показать, что знает, как вести себя в приличном обществе. Должно быть, ей уже не впервой доводилось смотреть номера про трагическую судьбу Беханзина.
В полном отчаянии Луи рыдал, рвал на себе волосы — причем рвал их на самом деле, — катался по полу, для удобства держа при этом в зубах пресловутый договор 1890 года.
Анна не сводила с него глаз, буквально умирая от смеха. Она напрочь забыла о моем существовании.
— Они заставили меня продать мой народ, — вопил Луи, — мой маленький абомейский народ, моих фульбе, моих хауса, моих эве, моих бариба. Давай подписывай, сказали мне они, да подписывай же ты поскорей. Ну, я и подписал. А что такое — подписать, объясните вы мне, что это значит. Быть или не быть, бумага или как ее там, подписывать или не подписывать — какая разница для меня, Ока Мира. О, как я был неискушен, как невинен! Я больше уже не Акулий Глаз, не Око Мира, я уже больше не великий властитель Абомеи. Теперь я никто! Я — невинность этого мира и отныне навеки обречен корчиться в муках и страдать!
В глазах школьного учителя стояли слезы. Луи почти не давал ему перевести дух.
— Нет, — завопил учитель, — неправда, ты не проклят! Грядущие поколения восстанут и докажут, что ты невиновен!
— Это, может, когда-нибудь потом, — орал Луи, — а вот сейчас они уперли мне в спину маузер и говорят: подписывай, и все! Нет, вот вы, вы мне можете объяснить, какая разница между словом «пописать» и «подписать»? Неужели вот так, ни за что ни про что, я и продал своих бариба, своих эве, своих хауса? Неужели одним движением руки я послал в бордели всех своих дочерей и отдал в рабство этим бледнокожим всех своих сыновей? Но ради чего все это?
Все мы буквально разрывались между сочувствием и диким хохотом. Но, в основном, побеждал все-таки хохот.
— Нет, что ни говори, а стоило проделать пять тысяч километров, чтобы увидеть такое! — орал Эпаминондас, от удовольствия то и дело похлопывая себя по ляжкам.
Между тем малышка-фульбе так и не оставляла его в покое. Она с каждой минутой становилась все настойчивей. Непрерывно строила нам глазки, разыгрывая из себя этакую невинную школьницу.
— Как тебя звать? — поинтересовался я.
— Махауссия, Вымя Овцы, — ответила она, как бы в подтверждение своих слов обхватив обеими руками и выставив вперед свои груди. Чем несколько озадачила нас с Эпаминондасом. Это не укрылось от глаз Анны.
— Чем ты занимаешься? — спросил ее Эпаминондас.
— Моя принцесса и еще шлюха в Порто-Ново.
Луи тем временем уже успел расстаться с последними сомнениями. Теперь он наконец-то в полной мере осознал пагубные последствия содеянного. Весь во власти неистовой ярости, он катался по полу, судорожно покрывая плевками роковой договор 1890 года. Непристойно подтирался им, все время призывая при этом подданных к восстанию.
— Вперед, дети мои, покажите же этим презренным белым, что наши обычаи не хуже их. Пронзим их своими стрелами, поджарим их на своих кострах, попируем на славу! Идите и покажите им, как умеем мы постоять за себя и как расправляемся со своими врагами!
Словно вконец изголодавшись, он с жадностью вгрызался в чье-то воображаемое мускулистое плечо. Но предательство уже свершилось. И рядом на полу валялась скатанная в шарик бумага.
— Он заболеет, — проговорила тогда Анна. Команда потешалась так шумно, что Луи приходилось орать во всю глотку, чтобы его могли услышать.
— Потерпи, Беханзин! — вопил учитель.
— Близок день великой резни! — орал Луи. — К оружию, сыны мои! Вперед, батальоны черной Африки, выгоним вон наших угнетателей! Проснись, кровь наших предков! Да будет земля наша очищена от всех этих солдат! Зажарьте всех этих генералов, этих колонистов!
Малышка-фульбе становилась уже по-настоящему назойливой.
— У нас есть время уединиться, — предложила она.
— Может, еще будет что-нибудь интересное, — возразил Эпаминондас.
— Потом, — не сдавалась она, — история генерала Доддса и изгнание Беханзина. Будет очень долго страдать. Вполне успеть.
Мы не знали, кто такой этот Доддс, и ей пришлось пояснить, что это французский генерал, герой завоевания Дагомеи.
— И часто он так играет? — поинтересовался я.
— Почти каждый вечер. В Котону нет театр.
— И всегда насчет договора тысяча восемьсот девяностого года?
— Нет, иногда история Гибралтарский господин.
Луи тем временем все призывал и призывал своих подданных к оружию. Теперь уже его невозможно было остановить никакими силами. Друг же в такт призывам ритмично хлопал в ладоши.
— Нет больше места этой мерзости на нашей земле! Съешьте их всех, полковников и даже генералов. Это научит их жить у себя дома и не соваться на чужие земли!
— Терпение, терпение, — вопил школьный учитель.
Но Луи вдруг снова впал в отчаяние. Должно быть, он уже не на шутку утомился.
— Ах, я в руках этих бледнолицых, и я так же легок, как пустые выдолбленные тыквы, какими наши пастушки прикрывают себе груди!
— Нет-нет, Беханзин, ты лежишь тяжелым бременем на совести человечества!
Однако Луи был безутешен.
— Увы, — все сокрушался он, — у невинности нет голоса, чтобы заставить себя услышать! И тем, кто не понимает этой истины, не понять ее никогда!