Сказания о людях тайги: Хмель. Конь Рыжий. Черный тополь - Полина Дмитриевна Москвитина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Урядник одобрительно гудел себе под нос. Степанида Григорьевна ушла в горницу, Филя – запрягать Каурку.
– Может, на солнышке погреетесь, Ефимия Аввакумовна? День ноне разгулялся.
– А ты меня не гони! – осерчала она и сама подошла к Тимофею. – Мокея вижу, Мокея! Не тебя, Прокопий. Ты как межеумок прополз по жизни, батюшка твой Веденей межеумком полз по дням текучим да сонным. А вот у парня, гляжу, другая линия. Как тебя звать?
– Тимофеем, бабушка.
– Ишь, неторопкий голос. Вразумительный. Не робеешь?
Парень спокойно пожал плечами.
– Не робей! Была и я такова в твоем возрасте. Себя, как тебя, вижу. Искала веру-правду во всем Поморье. Держись крепко своей веры-правды. Гнать будут – терпи; бить будут – не плачь. Потому: свет не сразу пробивает ночь. Не веруешь в Бога? Не надо. У тебя своя вера-правда, ее блюди. У родителей своя тьма-тьмущая, они в той тьме сами себя потеряли. Притеснять будет отец – приходи ко мне и живи хоть век. Как сына приму. Теперь пойду домой. Приморилась за утро. Не розовые годочки ноги носят. Живу еще. И перемены жду. Чтоб вся Россия Пугачевым огнем занялась! И тогда настанет на земле вольная волюшка. Того жду, о том молюсь. Потому человек от рождения не раб, а вольная птица. Ну, спаси тебя Бог, Тимоша. Пойду я. Приходи ко мне. Ждать буду.
Бабка Ефимия сходила в горницу за шалью, побыла там (синице через деревню перелететь) и вышла из избы. Нутряным рывком проводил ее внучатый племянник Игнат Елизарович. До чего же надоела престарелая старушонка! Пропиталась ересью и греховодством. Игнат Елизарович исповедует веру прадеда, Аввакума Юскова; за фалды «федосеевского кафтана» держится рябиновец, хоть и стрижет бороду.
VI
В избе водворилась тишина. Прокопий Веденеевич, скомкав в медвежьей лапище бороду, обдумывал тягостное положение, стоя возле стола и не глядя на шалопутного сына. Он все еще никак не мог уверовать, что объявился беглый Тимка – рубщик икон, срамное чадо.
Урядник ждал, что будет дальше. С хромовых сапог его тоненьким узором легла пыль на скобленые половицы.
На шаг от двери прикипел Тимоха. Если отец вдруг заедет в скулу – моментом вылетишь в сени. Тогда беги, не оглядывайся. За восемь лет, какие Тимка провел в городе, в памяти жил строжайший батюшка-старообрядец. Парнишка помнил, как от одного отцовского удара старший брат Гаврила головой ударился в тесовую стену в завозне.
Окаменелое молчание буравил младенческий писк.
Прокопий Веденеевич сотворил молитву, бормоча застревающие в зубах неповоротливые старославянские слова: «Блудный сын спаскудил дом Твой, Господи, – дополнил к псалму нутряное горе Прокопий Веденеевич, – сотворил изгальство в доме Твоем, Господи. Вразуми мя, Господи, в деянии Твоем, в слове Твоем».
Шумно передохнул, одернул рубаху под льняным поясом, повернулся к сыну.
– Сказывай, шалопутный, где бывал? Хто надоумил тя, несмышленыша, свершить пакостное святотатство в моленной горнице? Сам того умыслить не мог. Сказывай.
Пружиня голос, сын ответил с запинкой:
– Где был – известно. Господин урядник сообщил. В депо работал. Год учеником, год подручным, а потом кузнецом. Арестовали за участие в сходе мастеровых. В школе учился, в воскресной. В тюрьму потом посадили.
– Про арест, тюрьму потом будет разговор. Про святотатство реки, грю.
Сын шумно вздохнул.
– Ну?
Молчание.
– Говори, грю, кто надоумил чудотворную икону порубить!
– Никто. Сам.
– Врешь, шалопутный. С каторжанином Зыряном про што разговор вел, сказывай. В десять-то годов отрок все помнит. Сказывай!
В ответ молчание.
– Пороть, пороть надо! – подсказал урядник. – Вы же, Прокопий Веденеевич, праведной веры держитесь. За порубку икон особливо вложить память, чтобы вовек не забыл. Позовем в соборню и, как по воле родителей и через родительское дозволение положить на скамейку и всыпать, вложим памяти, как и должно. Чтоб держал себя в дозволенных линиях. И я помогу. Потому – за святотатство.
На щеках Тимохи перекатились крутые желваки. Синим огнем вспыхнули отчаянные глаза.
– Пороть, пороть! – рычал урядник.
– Погоди ужо, служивый. Чадо мое – мне и толк вести, – урезонил старик. – Мир мне ни к чему – сам в силе. С тремя такими совладаю. Господь Бог повелел прощать грешников. До семижды семидесяти раз, сказано в Писании. За несмышление прощаю. Про дальнейшее – Бог скажет, как поступить.
Обескураженный урядник достал бумагу.
– Спрячь бумагу! – махнул рукой старик.
– По закону, по закону требуется, – пояснил урядник. – Коль принимаете сына, распишитесь.
– Грю, нет моей росписи!
– Если не примете под расписку, отправлю обратно в тюрьму, как неопознанного.
– Верши власть свою, как можешь. Роспись под бумагой не поставлю. Аминь.
– До чего же вы тугие! – не стерпел урядник. – Оно и понятно, стал-быть, что от вашего корня отлетают головорезы.
– В нашей родове нету головорезов, Игнат Елизарыч! – отсек старик, как полено дров развалил на две половинки. – Ищи головорезов в юсковском корне, у рябиновцев, грю. А мы от праведника Филарета род ведем. К царю в урядники не нанимаемся. Аминь.
Подхватив рукою ножны сабли, урядник вылетел из избы синей тучею, с досады хлопнув дверью.
Отец и сын переглянулись, будто серебряный рубль переложили из руки в руку.
– Не таким я тебя ждал, Тимоха. Надежду на тебя имел. В помышлениях тайных видел тебя Филаретом-праведником.
Помолчал, глядя себе под ноги.
– Из тюрьмы пригнали?
– Из тюрьмы.
– Царю не поклонился?
– Не поклонился.
– Добро. А сила есть, чтоб пихнуть царскую власть? Прадед Ларивон мой, покойничек, сказывал про Филарета, как их разгромили царевы слуги. Смыслишь то?
– Поднимется весь народ, тогда не устоит самодержавие.
– Дай Бог! Ох-хо-хо! В Бога не веруешь? Безбожник?
– Церковь существует, как мышеловка для темного народа. Сами-то они, царь с генералами, разве верят в Бога?
– Замолкни про Бога! В никониановской церкви Бога нету: Анчихрист службу правит. Церковь не в бревнах, а в ребрах. Бог есть у нас, в нашей вере-правде. К тому прислон надо держать. Без Бога царя не спихнете. Ну да про то разговор вести не будем. Тапереча слушай, што скажу. Коль объявился безбожником, живи чужаком в доме на моей хлеб-соли. Ежли табак куришь, в избе не сметь. Вино пьешь – хоть из лохани хлебай за моим домом. И валяйся со свиньями, а через порог в сатанинском виде не перекатывайся. Снедь принимать будешь из своей посуды. К столу не прикасайся, на красну лавку не садись. Оборони Бог, ежли увижу в моленной горенке! Смотряй. Ну а работать, скажу тебе, не ленись. Хлебушко солью тела добывается. Уразумел?
– Уразумел.
– Добро. Семью анчихристовыми разговорами не совращай. Про политику такоже. Замкни рот и чесало привяжи к зубам. А таперича, как у нас в доме народилось чадо, увезу тебя от греха на покос. Неделю будем жить там, покуда в доме сырая роженица. Эй, Степанида! – И в ту же минуту она показалась на пороге. – Ишь какая торопкая. Под дверью стояла? Собирай на покос. Пригласи бабку Мандрузиху – помогать будет Меланье и за скотом глядеть, а сама завтра явись в Суходолье.
– Тимоша с дороги, отдохнул бы, – молвила Степанида Григорьевна, не смея приблизиться к сыну.
– Молчи, коль ум с ноготь. Достань с подлавки стол, какой вынесли из моленной. Вот в том углу поставь. Табуретку такоже. Чугунок, хлебальную чашку, посуду, какую соберешь, на тот стол. Тимофеев угол будет. К приезду с покоса устрой ему постель в казенке. На ларь с мукой доски положишь, а постелью будет мой тюфячок волосяной, полостью суконною – покрываться, подушку дашь для пришлых с ветра.
– Сделаю, батюшка.
В слабо торжественных случаях Степанида Григорьевна звала мужа «батюшкой» или «большаком».
– Ну, помоги мне, шалопутный!
Тимофей вышел с отцом в сени. Отец полез на чердак и сам подал оттуда старенький березовый стол, закапанный почернелым воском от свеч.
Водворив стол в угол, старик наказал жене, чтобы она покормила сына, а сам вышел в надворье. Подальше от грехопадения.
Как только вышел он за дверь, мать повисла на шее сына.
– Соколик мой! Рада-то как я, Господи!.. Живой, живой!.. Сколь молитв перечитала, сколь свечей сожгла, тебя ожидаючи! Живой, живой!.. Слава Те Господи. Один ты у меня лежишь у самого сердца. Ночь и день грела бы