Женщина в гриме - Франсуаза Саган
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Решительно, до чего же это красиво! Почему вы не повесили эту картину раньше, сразу же после отплытия из Канн? Разве это не идеальная компания? – проговорила она подле переборки, на которой Марке заменил привычную бригантину…
Тут она осеклась, покраснела, а Симон со своей обычной неуклюжестью только усилил ее смущение.
– Ну-ну, Кларисса! Значит, картина была тут с момента отплытия? А откуда вы это знаете?
И он разразился сардоническим смехом, отчего Кларисса устремила растерянный взгляд на Жюльена.
– Скажите-ка, старина, – начал Симон приятным, четким голосом. – Скажите-ка, старина, – повторил он непринужденно и в то же время с достоинством, отчего ему стало вдвое веселее.
– А что сказать? Мне сказать нечего… разве что мадам Летюийе не могла видеть эту картину. Вот и все…
– Однако скажите-ка мне… Однако скажите-ка мне, – продолжал он, – однако вы знаете, он очень хорош, этот Марке… Вы знаете, это очень удачная возможность, Марке этого периода за пятьдесят тысяч долларов… Фу-ты, ну-ты, да вы молодец, месье Пейра: таскать за собой это дело, засунув между двух рубашек, зубной щеткой и смокингом, по-настоящему шикарно, не то что катать в чемодане на колесиках десять поплиновых костюмов, как я… Вы, старина, видимо, опасались, что для удовлетворения ваших художественных потребностей пейзажа вам будет мало?
– Картина свалилась мне в руки лишь в самый последний день, – проговорил Жюльен отрешенно. И озабоченно.
Список потенциальных покупателей все более и более сокращался… Нет, он не может сделать это с Симоном, Эдмой, это было бы гадко; оставались нотариус, мадам Бромберже, американец, Дива либо Кройце… Но у последнего карманы явно были на замке. Тем не менее было бы хорошо, если бы ему удалось продать столь прекрасную подделку… а нужно это для того, чтобы увезти Клариссу на десять дней в какое-нибудь комфортабельное местечко, на десять дней, по истечении которых либо она станет навсегда безразлична к комфорту, либо комфорт уже ничего не изменит в их отношениях.
– Как вы все это находите, Кларисса? – спросил Симон с умным видом.
А Кларисса улыбнулась Жюльену, прежде чем ответить:
– В целом неплохо.
Тот же повернулся к ней и тихо спросил: «Ну что?», а тем временем Симон, прикрыв глаза ладонью, подошел поближе и склонился над картиной с видом утонченного знатока, вытащенного из какого-то дурного фильма. Он убежденно кивнул головой, словно подтверждая собственные мысли – до поры до времени тайные, – а потом с отрешенной и слегка усталой улыбкой ценителя, достигшего совершенства в своем эстетизме, вновь обратился к Жюльену.
– Да, – проговорил он, – это прекрасный период, и для этого периода цена невелика. Должен вам сказать, что это вещь удачная, цветовая гамма очень неплоха… это вам не гуашь…
Выражение лица Жюльена, должно быть, показалось Клариссе неотразимым, ибо она без лишних слов развернулась, направилась в ванную и затворила за собой дверь. Двое мужчин остались наедине и, забыв о картине, Симон Бежар переводил взгляд с Жюльена на дверь ванной, с двери ванной на постель, а с постели на Жюльена с тем же выражением восхищенного одобрения, с каким только что рассматривал Марке, правда, с оттенком похотливости. Перед этими проявлениями мужской солидарности Жюльен остался холоден. Но холодность никогда не могла заставить Симона Бежара отступить.
– Поздравляю, старина, – проговорил он сценическим шепотом, да так громко, что его можно было бы услышать через три переборки. – Поздравляю… Кларисса, уфф, она почти совсем смыла краску… Отличное приобретение, старина, наподобие Марке. У вас два великолепных приобретения, месье Пейра, и ни одно из них не фальшивка…
И Жюльен, который при других обстоятельствах двинул бы Симону по физиономии, согласился, вопреки собственной воле, с утверждением «не фальшивка», ибо это отвечало его желаниям.
– А как у вас с Ольгой? – кратко осведомился он и сразу пожалел, что задал этот вопрос, ибо с лица Симона тотчас же сошли похотливость и задор, и оно стало кирпично-красным.
– Дела идут, – процедил он сквозь зубы, но тут же ободрился: – Старина, я, увы, не в состоянии забрать у вас Клариссу, но картину я у вас заберу. Это, по крайней мере, вещь солидная. Если не нанесут сильный удар, а в кино такое случается, то она станет для меня гарантией на черный день, чтобы у меня было, на что утолить жажду. А утоление жажды у Фуке кусается… Что у вас на душе, старина? О чем вы думаете?
– Я бы предпочел подождать прибытия сертификата от австралийского продавца, – пробормотал Жюльен, презирая себя за собственную слабость. – Я-то знаю, что все в порядке, но следовало бы ознакомиться с документами… В худшем случае я дождусь их по прибытии в Канны. Но клянусь, за вами сохраняется первоочередность, – внезапно заторопился он, легонько подталкивая Симона Бежара к двери.
Тот было запротестовал, заговорил о коктейлях, но тут вспомнил о тайной любви Жюльена, рассыпался в извинениях и удалился с деланной поспешностью, гораздо более неловкой, чем попытка совместно провести время по-мужски. После его ухода Жюльен налег на дверь и запер ее на задвижку. Из ванной не раздавалось ни звука. Кларисса в своем убежище даже не закурила, и Жюльен, какое-то время нерешительно постояв на пороге, перед этой загадочной темнотой, в которой белело тело Клариссы, направился прямо к ней, выставив вперед руки жестом самозащиты и мольбы одновременно.
Симон Бежар, до глубины души растрогавшийся, глядя на влюбленных, вернулся к себе в каюту в весьма сентиментальном настроении и обнаружил там Ольгу, лежавшую на постели с глазами, устремленными в потолок, в одной из своих излюбленных поз: одна рука, несколько крупноватая, правда, и к тому же красноватая, прижата к сердцу, другая спущена с постели на уровень коврика. Охваченный порывом, Симон пересек каюту, наклонился, взял одиноко свисающую руку и поцеловал ее с ловкостью пажа, подумал он, поднимаясь с раскрасневшимся от усилия лицом.
– Дело могло кончиться тем, что у тебя бы треснули по шву твои бермуды, – холодно проговорила Ольга, – я же тебе делала знаки.
– Но ведь ты уже заставила меня купить две дюжины, – с горечью произнес Симон.
И он, в свою очередь, тоже улегся, положив руки под голову и приняв решение хранить молчание. Однако по истечении трех минут он сломался, будучи не в состоянии копить злобу, как он был не в состоянии сдерживать давнее и острое желание поделиться с этой юной особой своими планами, которые ее явно не интересовали, с юной особой, которую он мог называть своей в любой компании, не шутя и не превращаясь в посмешище для других.
– Знаешь, я задумался о твоей роли, – проговорил он, справедливо полагая, что уж на это она отреагирует не только бурчанием в животе и подавленными вздохами.
– Ах да, – и впрямь произнесла она заинтересованно, а рука, которая только что безжизненно свисала на коврик, оказалась у нее под подбородком, в глазах же, устремленных на него, появилось выражение жадного любопытства, которое, как он отлично понимал, появлялось у нее только тогда, когда над его головой начинал светиться нимб лауреата Каннского фестиваля.
Ему внезапно захотелось сказать: «Беру все свои предложения назад», или: «Так дело не пойдет», сказать что-либо, отчего прольются потоки слез из глаз этой бессердечной девушки, которая неспособна говорить бессвязные речи наподобие Клариссы Летюийе, хотя та была постарше, девушки, которая не краснеет, не делает промахов, не прогуливается с мужчинами, которой неизвестно, что такое влюбленный взгляд, предназначенный другому, девушки, у которой нет ни страхов, ни желаний, за исключением страха перед ошибкой и желания сделать карьеру. Карьеру жаворонка, безмозглой птицы, карьеру рефлексов, притворства и жеманных поз, из которых наименее естественная в финале оказывается наилучшей. Карьеру, за которую она будет цепляться, не зная почему; и она будет творить собственные легенды, собственные максимы, под сенью которых она будет питаться, обогащаться, впадать в отчаяние и стареть от отчаяния и, возможно, одиночества, а также от пьянок, с течением времени становящихся все более и более редкими, зная при этом, что она известна многочисленным неизвестным; и именно из среды этих многочисленных и абстрактных неизвестных она будет заимствовать, как и большинство людей ее профессии, свои симпатии и антипатии, свои приверженности и излишества, бытующие среди этой публики, являющейся на деле чудовищем – нездоровым, духовно ущербным и кровожадным. Публика становится для нее и для других людей ее профессии божеством, божеством варварским, которому они поклоняются по образу и подобию самых примитивных африканских дикарей, божеством, чьи капризы она будет почитать, чьих отверженных она будет ненавидеть и к тому же станет презирать отдельных личностей, когда те будут выпрашивать у нее автографы, одновременно заявляя, что обожает публику, естественно, когда та обретается в темноте, невидимая и всемогущая, способная принимать решение, кому аплодировать.