Костры похода - Сергей Бородин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Самому Баязету его люди много раз доносили то тревожную весть, что Тимур ведет свое войско на него, то тревожная весть сменялась успокоительной: ушел в другую сторону.
Сам Баязет примечал лишь, что с каждой новой вестью, даже если джагатай Тимур опять ушел куда-то в горы, он все ближе подбирается к османским городам, к заставам Баязета.
Приближенные Баязета спокойно перешучивались:
— Манит джагатая наш кебаб, да боится пес нашей палки!
А Тимур, выйдя к большой дороге, остановился снова: замышляя этот поход, Тимур забыл о народах, через чьи земли пролегал его путь, упорство всяких сельских старшин, неприязнь лохматых пастухов, даже бешеную злобу их косматых собак, кидавшихся на лошадей и терзавших отставших всадников. Эти мелкие козни сердили Повелителя Вселенной, беспокоили его больше, чем встречи и схватки со знатными полководцами. А сердясь на этих врагов, мелких как пыль, он растрачивал сил больше, приказывая то брать ничтожную крепостцу, то уничтожать людей, затворившихся в одиноком храме. Рассылал тысячников обшаривать окрестные горы, карабкаться по Карабаху, влезать в ущелья Сюнийских гор, выжигать горные леса, стращать монахов по монастырям, хотя, блюдя монгольский обычай, зря монастырей не разорял и армянских попов щадил, если они выражали свое смирение.
Останавливаясь станом, Тимур приказывал ставить его шатер всегда на вершинах холмов, откуда во все стороны видны поля и дороги, долины, засыпанные осколками скал и развалинами давних, покинутых городов, дабы враги, если таятся среди камней, отовсюду видели завоевателя, его несокрушимую мощь, его непреклонный путь через страну армян.
Мецопский монастырь оказался в стороне от этого пути.
Там над теснотой строений широко раскинули свои мозолистые и мускулистые ветки тысячелетние чинары и орехи. Созревала айва, прикрывая серебрящимися листьями желтые плоды, большие, как человеческие головы. Нежными ветками раздвигая каменные глыбы, густо разрослись кустарники барбариса. Сотни птиц ютились и гнездились здесь, насыщая воздух свистами, теньканьем, перекликом.
Под сенью густых крон двор монастыря казался темен, тесен, сыр. Со всех сторон высились строения — собор, кельи, трапезная. Среди жилых серых, хмурых стен просторно было лишь розоватым, украшенным каменной резьбой древним усыпальницам — приюту умерших.
Огромные красновато-бурые и зеленовато-серые плиты плотно устилали весь двор. Хмуры, тяжелы камни стен. Низок и коренаст, как пещера, вход в собор. А резные листья чинаров, а темные листья орешин покачиваются. Свет, изредка пробившись до глубины двора, то вспыхивает, то колышется, и в этом движении теней, света, в прохладе воздуха бьется столько жизни, что и двор, и стены, и монахи в побурелых рясах кажутся веселее и ласковей.
Но не веселы, не ласковы годы, рухнувшие на землю армян, как черный обвал.
Монахи приняли старшину Мартироса и сюнийских изнуренных юношей, принесших носилки с книгами с горы Бардог.
Опасались, не заглянут ли и сюда, в эту укромную тишь, воины завоевателя. Не идут ли они по следу Мартироса, как порой сутками волчья стая в горах преследует усталого оленя.
В сени деревьев, в густой тени, в тяжелой, как ряса, мгле, по холодным плитам двора расстелили чистый холст и по холсту разложили книги. Чтобы каждую обтереть от дорожной пыли, завернуть в лоскут и надежно спрятать, пока не минет бедственная пора.
Различны книги, как различны и люди, — одни велики, тяжелы, темны; другие тонки, переплетены в светлую прозрачную кожу. В каждой таится смысл, неведомый, пока не вникнешь в нее. Пока не обдумаешь ее всю, от заглавной буквы до последних, завещательных строк написавшего ее.
В полумраке двора на белой холстине рядом лежали книги, а люди монахи, сюнийские юноши, старцы, земледельцы, — столпившись, в молчании смотрели, ибо редко кому довелось видеть перед собой сразу столько книг. А были здесь и такие люди, кому посчастливилось впервые увидеть книгу.
Не смея прикасаться ни к одной из них, стояли неграмотные горцы, пытаясь понять, как умещена мудрость человеческая внутри этих переплетов, кожаных, деревянных, холщовых, парчовых. Как из поколения в поколение беззвучно переходят громоподобные слова мудрецов, гнев людской и любовь человеческая.
Над самой маленькой из книг склонился монах Фома и поднял ее с холста. Дощатый, обтянутый холстиной переплет замыкался медной застежкой. Сама вся рукопись была много тоньше ее крепкого переплета.
Монах Фома, хилый, маленький, далеко отставлял локти, отчего на тоненьких руках широкие рукава рясы казались крыльями сокола, только что спустившегося с полета. Пальцы с короткими плоскими ногтями он зачем-то то растопыривал, то сжимал, а проницательные серовато-желтые глаза то задумчиво затихали, темнея на восковой белизне лица, то временами вспыхивали неукротимым гневом, доходящим до ярости.
Большим угловатым пальцем он расстегнул книгу, и темный взгляд потеплел: он увидел стихи покойного поэта Фрика.
Покачивая большой длинноволосой головой, словно кто-то пел ему эти стихи, монах перелистал страницы.
Все смотрели на него, ожидая, не поделится ли он со всеми великой тайной, сокрытой в пожелтелом пергаменте.
Сам ли не в силах сдержать волнение, поняв ли ожидание людей, Фома прочитал голосом густым, раскатистым, как надвигающаяся гроза, сперва негромко, потом громче, а вслед за тем — на весь двор:
В нас веры пламень не потух,Все исповедуем мы вслух:Блаженна, матерь божья, ты,Отец, бог-сын и святый дух!Но мы неверным преданы,Что мучат нас огнем войныИ, храмы божие круша,Возносят знаменье луны.Враг наших женщин продает!О, сколько между нас сирот.О, сколько крови пролитоИ сколько каждый день невзгод!Доколе будем мы страдать?Доколе в рабстве изнывать?И ты, о боже, терпишь все!Где ж пресвятая благодать?И ты за нас не мстишь, творец!Ты бедам не кладешь конец!Ты ж знаешь, что из плоти мы,Что мы не камни без сердец!..Увы! Мы — не тростник речной,Но гибнем жертвой огневой:Ты нас покинул на костре,Как ветку, как хворост сухой…
(Перевод Валерия Брюсова.)
Вдруг Мартирос сказал:
— Ветка бесчувственна и сгорает. А народ не вязанка хвороста. Народ выстоит. И в огне выстоит! Да, да!
Он решительно взял из рук Фомы книгу стихов, застегнул ее, поцеловал, приложился к ней лбом и, положив ее к остальным книгам, повелительно напомнил:
— Ну, давайте! Никто не знает, далек ли враг. Пока есть время, скроем их.
Тихо, но так же нетерпеливо спросил Фому:
— Куда их убрать?
Фома кивнул головой:
— Пойдемте!
Мартирос и Фома повернулись к людям, пытливо всех оглядели. Оглядев, позвали за собой пятерых юношей и ушли со двора.
За углом монастырской стены они увидели тропинку, по которой ходили к роднику за водой. Она круто спускалась к реке, белея между большими камнями.
В стороне от тропы между необъятными чинарами темнело грузными каменными крестами монастырское кладбище.
Вслед за Фомой и Мартиросом пятеро юношей прошли между камнями и надгробиями.
Под одним из чинаров лежали мотыги, ожидая, кому из мецопских братьев понадобится могила.
В низкой, словно насупившейся, нише, под каменным сводом усыпальницы, предстала некогда розовая, но в течение веков потемнелая тяжкая гробовая плита.
Фома долго молчал над плитой, потом обернулся к спутникам, то глядя вниз, то взглядывая на того или другого из людей.
Он сказал покорно и миролюбиво:
— Станем на колени, братья!
Все опустились.
Фома заговорил тихо, но его голос звучал то гневным зовом, то стоном:
— Братья! Армяне! Здесь схороним мы мудрость мужественных людей, наших прадедов. Схороним для правнуков. Никому не ведомо, долог ли будет день невзгод. Никому не ведомо, кому суждено сгореть, кому уцелеть. Помните слова нашего брата Мартироса: вязанка хвороста сгорит, весь же народ сжечь невозможно.
Мартирос перекрестился.
Пересохло ли горло, взволновался ли он, по Фома заговорил еще тише, пресекающимся голосом:
— Нас здесь семеро. Тот, кто уцелеет, пройдет ли год, пройдут ли десятки лет, пока стихнет беда, пока восторжествует мир… Тот, кто уцелеет, когда уверится, что беда прошла и небо просветлело, придет сюда. Примет благословение настоятеля сей обители, возьмет мотыгу, вынет сокровища и возвратит их народу.
Его слушали, опустив головы, упершись взглядом в тяжелую плиту.
Речь Фомы вдруг окрепла:
— Но поклянемся гореть на костре и молчать! Замерзать на снегу — и молчать! И под ножом палача молчать! И перед гневом чужих владык молчать! И в самой могиле молчать, доколе не просветлеет небо над землями Арарата!