Том 4. Наша Маша. Литературные портреты - Л. Пантелеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Нет, мамочка. Вот этого я не могу сказать. Потому что я папу тоже люблю.
. . . . .
Папа встал сегодня ни свет ни заря. Собирался – в очередь с мамой – идти за елкой. За ними повсюду тысячные хвосты и побоища. А мороз на дворе – 20 с чем-то градусов!
31.12.61.
Сидит дома. Скучает. В сумрачной, по-декабрьски полутемной столовой играет в куклы, разговаривает с ними на разные голоса или просто сядет на тахту и сидит – смотрит в окно, где скучное небо, скучные трубы, унылый дым из высокой железной трубы…
Ждала весь день, что покажу ей кино. Но мне некогда было – ездил по разным делам, работал. Послезавтра еду в Москву, оттуда – в Берлин, в гости к немецким писателям.
Машка умоляет меня не ездить.
Потом смирилась с этой перспективой, только просит привезти ей «маленькую Puppchen».
. . . . .
Вдруг спохватилась:
– А как же ты будешь там?.. Ты же ведь не все немецкие слова знаешь!..
. . . . .
Днем опять помогала мне составлять каталог, читала названия фильмов на коробочках:
– Сивка-бурка, Упрямый котенок, Айболит, Девочка и тигр, Художник Брюллов, Приключения Мюнхаузена, Снегурочка, Старик Хоттабыч, Рассказ сыну Михалкова, Картины Федотова, Щи из топора…
31.12.61.
Готовлюсь к отъезду, почти не видел ее сегодня. А она весь день самозабвенно работала, клеила какие-то самодельные игрушки, вешала их на елку.
Легла рано, спит сладко и крепко.
Сейчас заглянул к ней, поцеловал ее спящую. Как нежно, как тонко пахнет в комнате ребенком, елочной хвоей, зимним лесом…
. . . . .
Утром сегодня, за завтраком, спросила меня:
– Папа, а когда ты маленький был, тоже Дед Мороз вам игрушки приносил?
– Нет, кажется, не приносил.
Ужасно огорчилась.
– Неужели? Это же неинтересно – самим покупать игрушки!
Потом вдруг ласково улыбнулась, умилилась:
– Маленький… Алексейчик… повареночек… Под елочкой играет… яйца рубит, а сам читает.
(Это я ей рассказывал как-то о том, как, будучи поваренком, я работал и украдкой читал книжки.)
Разочаровал ее, сказав, что поваренком я стал, когда был уже постарше.
– Да?! А я думала, ты был маленький – такой, как я…
. . . . .
«Маленький»… «Как я»! Нет, милый дружочек Маша, ты уже не маленькая. Посмотри – в столовой стоит, поблескивая в темноте, уже пятая в твоей жизни елка! А в окно с морозной улицы вот-вот заглянет твой пятый Новый год!
Расти же, дочура милая, на радость нам и всем людям!
С Новым годом тебя, с новым счастьем!!!
Литературные портреты
Рыжее пятно*
Я уже бывал у него, и переписывался с ним, и любил его, но еще не знал, что люблю, еще смотрел на него, как на памятник, как на чугунного идола, хотя уже давно заметил, что нет ничего общего между этими черными скуластыми и густобровыми буддами, которые выставляются в магазинных витринах и называются «Максимами Горькими», и светловолосым, голубоглазым, милым, застенчивым человеком по имени Алексей Максимович.
Но, пожалуй, мне все-таки стоит сначала рассказать – хотя бы очень коротко – о том, как я впервые встретился с ним.
Это случилось, если не ошибаюсь, весной или в начале лета 1928 года. Мне было тогда девятнадцать лет.
В ту пору я тоже был застенчив, но это была совсем другая, совсем не горьковская и совсем уж не милая, а какая-то нелепая и даже болезненная застенчивость. Тому, кто знаком хоть немного с моими автобиографическими книжками, это может показаться странным, но я и в самом деле – и именно в эти, юношеские годы – был робок и застенчив, как маленькая девочка. Я стеснялся зайти в магазин, краснел, разговаривая с газетчиком или с трамвайной кондукторшей. В гостях я отказывался от чая, так как был уверен, что опрокину стакан, а в обществе, где присутствовал хотя бы один незнакомый мне человек, я никогда не мог произнести двух слов, более значительных и интересных, чем «да» или «нет».
Когда мне сказали, что Алексей Максимович Горький, только что приехавший из Италии, хочет меня видеть и что такого-то числа к такому-то часу я должен быть у него в «Европейской» гостинице – у меня подкосились ноги. Я сразу же твердо и безоговорочно решил: не пойду!
За несколько дней до этого я получил приглашение на банкет, который устраивали в честь Горького ленинградские писатели. Посмотреть на Горького издали, сидя где-нибудь в стороне, через пять или десять стульев, – на это у меня еще хватило бы храбрости. На банкет я собирался пойти. И вдруг я узнаю, что Алексей Максимович в дороге простудился, заболел и что банкет отменяется. А на другой день мне говорят, что Максим Горький зовет меня к себе в гости.
Я не спал всю ночь. Я уже решил, что не пойду, я знал, что не выдержу этой встречи с великим писателем один на один, – и все-таки колебался, все-таки не мог победить в себе страстного и вместе с тем такого простого и естественного желания – увидеть Горького.
Перед рассветом я, помню, закурил, взял с полки потрепанный, перевязанный веревочкой томик «Знания» и стал читать «Городок Окуров». И, прочитав две или три страницы, я вдруг понял, что надо идти, что не идти нельзя, что если не пойду – не прощу себе этого до самого смертного часа.
И вот чуть свет, гораздо раньше, чем было назначено, пришел в гостиницу – совершенно разбитый, больной и готовый, как говорится, ко всему. Ожидая в приемной, когда меня позовут, я, помню, самым серьезным образом подумывал, не выпрыгнуть ли мне из окна, благо окна были открыты, а номер помещался в первом этаже.
И вот наконец меня позвали. Я вышел в коридор, остановился перед дверью соседнего номера, зажмурился, собрался с духом и постучал. И сразу же за дверью раздалось глухое, окающее:
– Да, пожалуйста…
Я вошел и увидел его спину. На нем была серая байковая курточка, какая-то очень трогательная, немножко не по росту и какого-то арестантско-больничного покроя. Слегка ссутулившись и приподняв одно плечо, он стоял у маленького столика возле двери и что-то разглядывал там или свертывал папиросу. От этого занятия он оторвался не тотчас, а через две-три секунды. Повернулся, оглядел меня – сверху вниз, как бы из-под очков, улыбнулся и, поглаживая ус, как-то особенно, смачно и с удовольствием, будто только что сам вылепил меня из глины или выточил на токарном станке, сказал:
– Вот вы какой?!.
Потом протянул мне руку и, не выпуская моей руки из своей, повел к письменному столу.
– Ну, давайте, садитесь, будем знакомы…
Я сел и почувствовал – совсем не то, чего ожидал и боялся. Я почувствовал себя легко, свободно и непринужденно. Тут была какая-то магия, которой я долго не мог найти объяснения. Когда я шел к нему, я был уверен, что не выдержу и пятиминутного разговора, что потом долго и нещадно буду ругать себя за каждое сказанное слово, а еще больше за каждое непроизнесенное, проглоченное, промямленное. Ругать мне себя пришлось, но совсем за другое: я просидел у него в этот раз два с половиной часа – вероятно, гораздо больше, чем следовало.
После этого, по его приглашению, я несколько раз бывал у него в гостинице. И почти всегда, оставаясь с ним наедине, я чувствовал себя легко и не испытывал никакой связанности и скованности. Я сам удивлялся этому, когда смотрел на него – на сидящего против меня живого Горького, автора «Детства» и «Городка Окурова».
Конечно, это он поставил себя так. Вероятно, на первых порах это стоило ему каких-то усилий, какой-то мобилизации такта и чуткости. Но главное было не в этом. Наоборот, филантропии и деликатности тут было меньше всего. Когда он говорил: «Посидите еще», это говорилось не из деликатности и не из любезности, а потому, что ему самому было интересно и существенно важно досказать или дослушать что-нибудь. Когда он говорил: «Вы мне нужны, зайдите такого-то», – даже в тех случаях, когда нужда эта заключалась в том, чтобы узнать, есть ли у тебя деньги, – это не выглядело услугой и тем более благотворительностью: чувствовалось, что ты ему действительно нужен, что он не по обязанности и даже не из чувства долга принимает тебя, интересуется тобой, заботится о тебе. Мне приходилось видеть его разгневанным, приходилось выслушивать из его уст резкие и даже суровые слова, но и тут всегда чувствовался настоящий, живой человеческий, – а кроме того, еще и хозяйский – интерес к тебе, к твоей личности, к твоему делу. Если Горькому было неинтересно, он не притворялся; он или говорил об этом прямо своему собеседнику, или приканчивал разговор, поднимался и протягивал руку.
Я упомянул о «хозяйском» отношении. Это выражение самого Горького.
Известно, как много он читал. Иногда это вызывало даже некоторую жалость и досаду. Читал он, как мне казалось, без разбора, все, что выходило на рынок: и хорошее, и посредственное, и совершенную дрянь.