Собрание сочинений в десяти томах. Том 1 - Алексей Толстой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хорошо ему было жить, но стало бы лучше, когда хоть раз улыбнулась бы Маринка, разжала суровые свои брови.
Луна пошла на ущерб, скоро и совсем пропала, а ночь так быстро стала опускаться, темная и звездная, будто землю сразу накрыли дырявой шкурой…
Крепко спала Маринка в эти ночи рядом с Михайлой на кровати, покрытой кошмой. И заметил пастух, к большой своей радости, что жена его тяжела. Когда Маринка узнала об этом, — отвернулась от Михаилы и заплакала, словно бы со злости.
Утром вышла она на порог и запела:Кто взрастил тебя, милое мое тело, –Земля взрастила.Кто золотом тебя осыпал –Белое солнце.А кто навел синие жилы –Синее море…
— Чего ты ждешь, Маринка, чего ты хочешь? — спросил ее Михайло…
Маринка посмотрела на море и ответила, словно не мужу, а самой себе:
— Родится новая луна, тогда увидишь.
Новая луна родилась из черных туч, выскользнув красным серпом, будто разрезала их, облилась кровью и поплыла между звезд.
Маринка как раз доила козу в медную дойницу, когда на меди блеснул алый свет; подняла баба голову, ахнула, увидев запрокинутые ввысь два лунных рога, пролила ведро и пошла, как слепая, к морю.
Михайло, увидев козу с веревкой на рогах и пролитое молоко, понял, что неладное стряслось, и стал звать Маринку громким голосом…
Тучи в ту пору надвигались, грудились над морем, и первый вестник-ветер сорвал пену с волн.
Тучи открылись, осветились синим светом, и выпал из них на вольный простор гром. Второй ветер, сильнее, поднял валы, кинул на берег, и глухо зашумело море, разбивая лунный свет…
Михайло нашел Маринку на берегу; стоя лицом к ветру, кричала она непонятное, махая, словно — зазывая, рукой…
Побоялся подойти к ней Михайло и, прищурясь, стал глядеть — кого это она зовет…
Между пенных гребней — показалось ему — опускались и поднимались как будто зеленые волосы: не то чайки там плавали, не то белые раковины; а к луне из-за тучи протягивался черный рукав.
Увидела это Маринка, пуще закричала и по колено вошла в воду. И вот уже явственно видит Михайло русалку, которая силится подняться над водой и, смеясь, падает навзничь от удара волны. На Маринке волосы растрепались, и она зовет:
— Сестрица, скорей… Тяжело мне.
Упало сердце у Михаилы, зажмурился он и, забежав в воду, схватил Маринку за край рубахи, крича:
— Идем домой, оставь свои проклятые дела…
И не понял Михайло, как случилось, — испугалась, видно, его Маринка, закричала, вырвала подол и канула в море — и она и русалка, а вслед им налетела волна.
А луну закрыл черный рукав, и ветер грохотал один по вольному раздолью.
Костер давно разнесло ветром; тесно прижимались друг к другу овцы; посреди их, завернувшись с головой в чапан, сидел, прислонясь к валуну, дед, охая понемножку, потому что очень ломило от холода старые колени.
Думал дед о черном ягненке, что сорвался с кручи, о чабанском своем псе, убежавшем от стада за барсуком, о Михаиле же совсем не думал, не желая даже имени его вспоминать ночью.
— Куда это пес мой забежал? — проворчал дед и свистнул. Ветер сорвал свист, понес в ущелье, ударил и растрепал, как птицу.
А в ответ свысока долетел слабый крик:
— Дед, где ты? Я ничего не вижу…
Всполохнулся дед, живо приподнялся, прислушиваясь, ответил было «ого-го», но ветер опрокинул старика на старое место.
Ударился старик спиной о валун и лежал, не двигаясь, до утра.
А под утро заморосил дождь, и солнце, поднявшись из-за гор, ускользнуло прямо в серые тучи.
Отряхивая шерсть, заблеяли мокрые овцы, вставали сначала на передние ноги, потом на задние и брели в ущелье к ручью, где мягче была трава.
А позади, плохо разгибая застывшие колени, шел дед и вдыхал запах шерсти…
Но вот передние овцы шарахнулись, сбились в кучу и затоптали.
Дед, держась рукой за ветку, перегнулся над кручей и посмотрел, уронив и посох и шапку.
На дне ущелья, ничком, раскинув руки, лежал Михайло, и около него в сырой земле, словно от веселого танца, остались вдавленными двукопытные следы, слишком маленькие, чтобы быть овечьими.
МЕСТЬ
1
Февральский сильный ветер дул с моря, хлеща дождем и снегом вдоль улицы, лепил глаза, барабанил по верхам экипажей, забивал хлопьями огромные усы городовому, брызгал из кадок и надувал полосатую парусину на подъезде спортивного клуба барона Зелькена…
Придерживая полы раздувающейся шубы, прикрываясь воротником, в подъезд быстро вошел небольшого роста человек; сдерживая нетерпеливые движения, сдернул перчатки, сбросил великану швейцару шубу и, положив ладонь на пробор, вгляделся у зеркала в суженные свои зрачки; лицо его было нервное, худое, с небольшими усами и русой бородкой. Оглянув себя, поморщился…
— А вас, Александр Петрович, ждут… Барон уж три раза спускался сюда, — все не едете, — густым голосом сказал швейцар.
— Все в сборе?
— Только вас и дожидаем.
Александр Петрович Сивачев взбежал по красному ковру лестницы, на второй площадке потрогал сердце, нахмурился…
«Так нельзя, проиграю. — Он лениво опустил веки, поднялся еще на один пролет и нажал ручку тяжелой двери. — Ужели удача? Да, иначе быть не может, иначе…»
В длинном и низком зале спортивного клуба, громко разговаривая, ходили молодые люди в черных визитках, в студенческих сюртуках, в гимнастических фуфайках. Из конца в конец шнырял короткий и крючконосый барон Зелькен, блестя глазами подагрика и пломбами зубов. Все, и особенно Зелькен, были взволнованы: сегодня на пари в тридцать пять тысяч состязались князь Назаров и Сивачев.
Князь был богат; отец его, суконный фабрикант, купил в свое время в Италии титул и завещал сыну раз и навсегда показать, какие такие есть на свете князья Назаровы. Александр Сивачев жил, как уверяли друзья, «на проценты со своих долгов». Сегодняшнее пари было решающим для него: выигрывая его, он выигрывал жизнь. Проигрыш — гибель.
Князь, одетый в клетчатое, просторное, как мешок, платье, долговязый, с оттянутым подбородком, стоял поодаль у стены и лениво переминался, стараясь гримасами показать двум своим постоянным льстецам, Жоржу и Шурке, что они такие же свиньи, как и все люди вообще.
— В сущности это почти дуэль, — сказал Жорж.
— А не хотел бы я быть на месте Сивачева, — сказал Шурка.
— Он сам виноват, таких учат, — брезгливо ответил князь. На щеках у него выступили красные пятна, глаза забегали: в зал вошел Сивачев. Он извинился за опоздание и с улыбкой поклонился князю; тот торопливо ответил и, будто застыдясь торопливости, строптиво вздернул голову.
— Начинайте, начинайте, — заторопили все.
В конце залы на окованном и подбитом железом щите укреплена была мишень, отступя десять шагов, протянули на столбиках пеструю веревку; за зеленым столом сели судьи; барон, свернув жребии, тряс их в котиковой шапке.
— Господа участники, — сказал он взволнованно, — правила состязания следующие…
2
Год тому назад князь Назаров, сидя на Крестовском в кафешантане за бутылкой шампанского, отчаянно скучал. Постоянные компаньоны его, Жорж и Шурка, отсутствовали, женщины надоели, все насквозь было известно. Грызя миндаль, морща кислое лицо, он разглядывал безголосую «этуаль», прельстительно вертевшую подолом среди цветов на эстраде… «Стерва, — думал он, — раздеть ее в кабинете, да и вымазать горчицей, только и стоит».
Скверное настроение князя Назарова усугублялось еще и тем, что наверху, над столиком, где он сидел, за окном кабинета слышалось цыганское пение и порою такой громкий, раскатистый, веселый хохот, что князь невольно косился на плотно занавешенное окно. «Хамы, — думал он, — вот хамье…» Наконец он подозвал лакея и спросил:
— Кто там шумит?..
— А это, ваше сиятельство, господин Сивачев третий день бушуют и хор задерживают. Даже кровать приказали поставить. Ничего с ним не можем поделать…
— Какой Сивачев?.. Синий кирасир?..
— Так точно, ваше сиятельство…
Этот синий кирасир, Сивачев, не давал покою князю Назарову; он был адски шикарен, красив и, как никто, имел успех у женщин. Где бы князь ни появлялся — в кабаке, на скачках, в балете, на Морской в час гулянья, на Стрелке, — всюду поперек горла становился ему синий кирасир. За плечами его клубилась скандальная слава отчаянного кутилы, беззаботного игрока и обольстителя женщин… Все бы на свете отдал Назаров, чтобы так же, как этот наглец, проматывающий последние деньги, пройтись по крепкому морозу в распахнутой бобровой шинели, нагло звякая шпорами, небрежной улыбкой отвечая на взволнованные взгляды женщин… У князя распухала, печень при мысли о Сивачеве…