Том 6. Осударева дорога. Корабельная чаща - Михаил Пришвин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Такой у нас в суземе закон: другой не ходи на мой топор!
Мануйло остановился и задумчиво глядел в глаза Митраши.
Было ему так, что с малолетства слышал про этот закон и думал о нем одно, что это верный, хороший и твердый закон. А вот теперь говорит, глядит в эти ясные большие серые глаза, и что-то ему чудится; где-то он видел эти глаза и что-то было такое, вроде бы кто против этого закона ему говорил.
И вот этот мальчик сейчас его спрашивает:
– Страшно у вас?
И на вопрос: «Чего страшно?» – отвечает:
– Тебе-то, дядя Мануйло, хорошо на путике, а другому страшно: вдруг нечаянно и попадешь как-нибудь на твой топор?
– Нечаянно можно, – ответил Мануйло, – нельзя только с умыслом. Так вот я вам сказываю дальше:
На путике своем у корней дерева я вижу от солнца светлое пятнышко, насыпаю на это место песочку, и на том гуменце ставлю силышко.
Откуда не посмотришь на силышко – гуменце все бывает видко.
Глядит птица с высоты – и ей внизу гуменце видко.
Летит мимо птица, и ей гуменце мое вот как видко: и сверху, и снизу, и сбоку.
Все видко.
Птица в лесу любит песочек на солнышке, пуржится в нем, трепышется и попадается в силышко.
И тут я иду, собираю дичь, и отец мой ходил по тому же путику, и дед, и прадед ходил, и у них всегда было одно знамя Волчий зуб. Теперь же пришло время, и с меня требуют, чтобы я свой путик отдал в колхоз, а меня назначат на чужой путик.
– Нет, – ответил я, – никто не может управлять моим путиком: у меня есть свои тайны, и я о них никому не скажу. Примите меня в колхоз со своим путиком.
Колхоз назывался «Бедняк», и им было завидко. Я же хотел им добра: не себе, а всем было бы мясо с моего путика. Но им было завидко, и они меня не приняли в колхоз со своим путиком. Живые помочи!
– А это что? – спросил Митраша.
– Ничего, – ответил Мануйло, – у нас полесники все так говорят, помогает… Так вот я дальше сказываю:
Горько мне было на душе, когда я бурлачил в лесу этой зимой: от горя своего потерял я голову, и оттого упало на меня высокое дерево, и я тоже под ним упал на землю.
И тут вспомнилось. Мануйле ясно, что был у него разговор с другим человеком о своем путике, и где именно: в госпитале с сержантом Веселкиным.
Теперь бы еще о глазах вспомнить, что там же он и видел такие глаза, как у Митраши, и спросить сироту о том, как звали его раненого отца. Но как раз в это время над самой рекой бреющим полетом пролетел с грозным шумом самолет и вышиб из головы Мануйлы нарастающее внимание к человеку.
Он продолжал о своем путике:
– Потерял голову! – дивился Митраша.
– Ну да! – ходил, как в тумане, все равно, что не было у меня головы, и я не мог услышать, скоро обернуться, увидеть, увернуться: я потерял голову – и дерево упало на меня.
Мне было на душе горько: я не мог жить без людей и не мог жить без своего путика. – Прощайте! – сказал я.
Но меня подняли и в больнице выходили. И один человек, самый хороший, какого я только видал на свете, послал меня в Москву искать правды.
– Бедный Мануйло! – сказала Настя, и глаза ее большие темные заблестели от слез, как ягоды блестят, на дожде.
Не пожалей Настя Мануйло, очень может быть Мануйло и стал бы расспрашивать у Митраши про отца, и так бы все и дошли до правды. Но Мануйло заметил, какой милой от слез сделалась девочка, и своей огромной ладонью погладил ее золотистые волосы.
– Ты не меня жалей, а наш колхоз, недаром же он сам себя назвал «Бедняком». Мне же, деточка, везде хорошо: что ни задумаю, мне во всем счастье. И об одном я горюю, что люди не хотят брать свое счастье и похваляются своей беднотой.
– Дядя Мануйло, – сказал Митраша, – не надо больше про колхоз «Бедняк» и про путик, расскажи нам, что это за Москва, и какая она, на что похожа?
– Москва ни на что не похожа, – ответил Мануйло. – Большой дом и много окон: десять, двадцать, может сто. А над этим большим домом построен другой большой дом, и тоже все окна и окна: не пересчитать. Над этим вторым домом сверху третий такой же, и опять все окна и окна, и опять вверх. Есть дома в двадцать домов и вверх.
А к этому дому рядом примазан другой такой же, с другим смазан третий, и так целая улица.
И тоже улица – не улица, как ручей – не река. Улицы, как речки, вливаются в большую реку, и по ней течет не вода, а народ.
Вот иду я, иду, и нигде мне самому ничего не видко, только все люди и люди, как льдины в ледоход.
Иду я, иду, и ничего, мне самому не слышно: все везде кругом гудит, стучит, звенит и огнями играет: и красный ми, и зелеными, и желтыми.
Иду я иду, и вижу перед собой великий мост через реку выгнулся и повис, по мосту люди идут тесно по той и по другой стороне. А по середине машины, много машин, как жуки: и черные, и синие, и разные. А под мостом внизу по реке идут пароходы по воде, а по берегам реки – опять машины. Только по мосту они ползут нешибко, как жуки по земле, а там они летят, как жук по воздуху, и гудят.
Иду по мосту, на ту сторону, гляжу на пароход, и мне мнится, будто не пароход идет, а мост подо мною идет.
Голова кружится!
Иду я и не смотрю больше на пароход, и голова у меня больше не кружится и будто стала на свое место. Все впереди видко мне опять.
Вот на той стороне дом великий, а на дворе уже темнеет, и в том великом доме загораются огни: один огонек, другой, третий, и пошло, и пошло; не счесть, сколько огней!
Я больше не иду, а как стал на мосту, так и стою, и смотрю, когда вовсе стемнеет, и все огни загорятся.
Много огней в доме загорелось, и от низу и до верху в окнах все видко.
Там укладывает мать, вся в белом, маленьких детей в кроватки.
Там умываются.
А там – пьют вино.
А еще повыше – двое так сидят.
И все внизу видко, и только невидко, где окна завешаны…
А в одном окне мальчик сидит за столом, пишет, читает, губками перебирает, себе помогает, весь кудрявенький, хорошенький, а лампа зеленая.
Гляжу я на мальчика под зеленой лампой и забыл про себя, что я приехал в Москву, и куда мне идти, и что мне делать.
Стою спиной у железной решетки и гляжу туда на огни. Сам не вижу и не знаю, кто проходит, кто стоит возле меня и на меня глядит.
Вдруг человек хорошего вида, немолодой-нестарый, из-под руки меня спрашивает ласково:
– Скажи, друг, откуда ты к нам пожаловал?
– С Пинеги, – отвечаю, – мы пинжаки.
– Оно и видно, – говорит, – издалека приехал. Похоже, еще и не устроился нигде. Чего-же ты тут так долго стоишь и глядишь. Что ты видишь?
– Мне, – говорю, – вон тот мальчик полюбился под зеленой лампой: сидит, пишет, читает, губками себе помогает, какие веселые волосы. Не можешь ли мне сказать, кто этот мальчик у вас?
Засмеялся неизвестный человек на мои слова и говорит:
– Мальчик этот у нас, это вернее всего – новый Пушкин родился. Мы ждем от него, чтобы он так сказал о правде, чтобы все ее поняли и чтобы весь свет пошел за нашей правдой. Вот мы какие, вот какой у нас мальчик! Слыхал, – спрашивает, про Пушкина?
– Нет, – отвечаю, – человек я – северный, бурлак и охотник, сказки сам сказываю, а про Пушкина, может, и слыхал, да к чему он – не понимаю. Сделай милость, расскажи!
– Пушкин, – говорит, – был человек замечательный: он говорил только правду. Мы все ждем, чтобы он опять родился: вот, может быть, этот мальчик и есть новый Пушкин.
Тут я понял, что он это пошутил: не может человек два раза родиться. Но мне полюбилось, как он сказал: мне самому тоже хочется в своих сказках правду сказывать.
– Милый ты мой, – говорю я, и радуюсь, и прошу его: – друг, давай где-нибудь посидим, – поговорим.
И показываю ему в окно на тех двух в окошке, что вот уже час или более так сидят, ничего не делают и между собой неслышно говорят.
– Можно! – отвечает мне мой друг.
И повел меня опять назад через тот великий мост.
Ну вот, пришли, мы в другой большой дом, там все сидели, ели, пили, и мы сели за столик одни. Он меня накормил и сам немного отведал, а потом спрашивал и записывал, и так-то ему это полюбилось, когда я ему рассказал, что приехал в Москву просить, чтобы приняли меня в колхоз со своим путиком.
– Счастливый, ты, – говорит, – человек!
– Это, – говорю, – я знаю.
– Нет, в том счастливый ты, – говорит, – человек, что на меня напал!
Так сложил он свои бумажки, заплатил по счету и велел вызвать машину.
Сели мы в машину и поехали скоро, вся Москва со всеми огнями за нами гонится и не может догнать.
– Хороша, – говорю, – Москва!
А он мне:
– Да и ты хорош!
Так приехали мы в общежитие, и тут велено мне было жить спокойно и ждать, когда меня позовут. Прощаясь, друг мне еще раз сказал:
– Счастлив, что напал на меня.
И назвался Иваном Егорычем.