Том 2. Губернские очерки - Михаил Салтыков-Щедрин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда я вошел в залу, Лузгин и семейство его сидели уж за обедом, хотя был всего час пополудни.
— Щедрин!
— Лузгин!
Мы бросились друг другу в объятия; но тут я еще больше убедился, что молодость моя прошла безвозвратно, потому что, несмотря на радость свидания, я очень хорошо заметил, что губы Лузгина были покрыты чем-то жирным, щеки по местам лоснились, а в жидких бакенбардах запутались кусочки рубленой капусты. Нет сомнения, что будь я помоложе, это ни в каком случае не обратило бы моего внимания.
— По углам, бесенята! — закричал он на детей, которые, повыскакав из-за стола, обступили нас, — жена! рекомендую: Щедрин, друг детства и собутыльник!
Я взглянул на его жену; это была молодая и свежая женщина, лет двадцати пяти; по-видимому, она принадлежала к породе тех женщин, которые никогда не стареются, никогда не задумываются, смотрят на жизнь откровенно, не преувеличивая в глазах своих ни благ, ни зол ее. Взгляд ее был приветлив, доверчив и ясен; он исполнялся какой-то кроткой, почти материнской заботливости, когда обращался на Лузгина; голос был свеж и звонок; в нем слышалась еще та полнота звука, которая лучше всего свидетельствует о неиспорченной и неутомленной натуре. Она никогда не оставалась праздною, и всякому движению своему умела придать тот милый оттенок заботливости, который женщине, а особенно матери семейства, придает какую-то особенную привлекательность. Вообще такие женщины составляют истинный клад для талантливых натур, которые в семействе любят играть, по преимуществу, роль трутней.
— Очень рада, — сказала она, протягивая мне маленькую ручку, — Полиньке очень приятно будет провести время с старым товарищем!
— Полиньке! Сколько раз просил я тебя, Анна Ивановна, не называть меня Полинькой! — заметил он полушутя, полудосадуя и, обратясь ко мне, прибавил: — Вот, брат, мы как! в Полиньки попали!
Тут я в первый раз взглянул на него попристальнее. Он был в широком халате, почти без всякой одежды; распахнувшаяся на груди рубашка обнаруживала целый лес волос и обнаженное тело красновато-медного цвета; голова была не прибрана, глаза сонные. Очевидно, что он вошел в разряд тех господ, которые, кроме бани, иного туалета не подозревают. Он, кажется, заметил мой взгляд, потому что слегка покраснел и как будто инстинктивно запахнул и халат и рубашку.
— А мы здесь по-деревенски, — сказал он, обращаясь комне, — солнышко полдничает — и мы за обед, солнышко на боковую — и мы хр-хр… — прибавил он, ласково поглядывая на старшего сынишку.
Дети разом прыснули.
— Эй, живо! подавать с начала! — продолжал он. — Признаюсь, я вдвойне рад твоему приезду: во-первых, мы поболтаем, вспомним наше милое времечко, а во-вторых, я вторично пообедаю… да, бишь! и еще в-третьих — главное-то и позабыл! — мы отлично выпьем! Эх, жалко, нет у нас шампанского!
— Ах, Полинька, тебе это вредно, — сказала жена.
— Ну, на нынешний день, Анна Ивановна, супружеские советы отложим в сторону. Вредно ли, не вредно ли, а я, значит, был бы свинья, если б не напился ради приятеля! Полюбуйся, брат! — продолжал он, указывая на стол, — пусто! пьем, сударь, воду; в общество воздержания поступил! Эй вы, олухи, вина! Да сказать ключнице, чтоб не лукавила, подала бы все, что есть отменнейшего.
— Скажи, Николай, Маше, — прибавила от себя Анна Ивановна, — чтоб она то вино подала, которое для Мишенькиных крестин куплено.
— Мишенька — это пятый, — сказал Лузгин, — здесь четверо, а то еще пятый… сосуночек, знаешь…
Дети снова прыснули.
— Вы чего смеетесь, бесенята? Женись, брат, женись! Если хочешь кататься как сыр в масле и если сознаешь в себе способность быть сыром, так это именно масло — супружеская жизнь! Видишь, каких бесенят выкормили, да на этом еще не остановимся!..
Он взял старшего сынишку за голову и посмотрел на него с особенною нежностью. Анна Ивановна улыбалась.
— А папка вчера домой пьяный пришел! — поспешил сообщить мне второй сын, мальчик лет пяти.
— Да, пьян был папка вчера! — отвечал Лузгин, — свинья вчера папка был! От этих бесенят ничего не скроешь! У соседа вчера на именинах был: ну, дома-то ничего не дают, так поневоле с двух рюмок свалился!
— Ай, папка! сам сказал мамке, что две бутылки выпил! — вступилась девочка лет трех, сидевшая подле Анны Ивановны, — папка всегда домой пьян приезжает! — прибавила она, вздыхая.
— Женись, брат, женись! Вот этакая ходячая совесть всегда налицо будет! Сделаешь свинство — даром не пройдет! Только результаты все еще как-то плохи! — прибавил он, улыбаясь несколько сомнительно, — не действует! Уж очень, что ли, мы умны сделались, да выросли, только совесть-то как-то скользит по нас. «Свинство!» — скажешь себе, да и пошел опять щеголять по-прежнему.
— А главное, что это для тебя, Полинька, нездорово, — сказала Анна Ивановна.
— Ну, а ты как?
— Да что, служу…
— Слышал, братец, слышал! Только не знал наверное, ты ли: ведь вас, Щедриных, как собак на белом свете развелось… Ну, теперь, по крайней мере, у меня протекция есть, становой в покое оставит, а то такой стал озорник, что просто не приведи бог… Намеднись град у нас выпал, так он, братец ты мой, следствие приехал об этом делать, да еще кабы сам приехал, все бы не так обидно, а то писаришку своего прислал… Нельзя ли, дружище, так как-нибудь устроить, чтобы ему сюда въезду не было?
Принесли ботвиньи; Лузгин попросил себе целую тарелку, и начал сызнова свой обед.
— Ты, брат, ешь, — сказал он мне, — в деревне как поживешь, так желудок такою деятельною бестией делается, просто даже одолевает… Встанешь этак ранним утром, по хозяйству сходишь…
— Ах, какой папка лгун стал! — заметила девочка.
— Вот, дружище, даже поврать не дадут — вот что значит совесть-то налицо! У меня, душа моя, просто; я живу патриархом; у меня всякий может говорить все, что́ на язык взбредет… Анна Ивановна! потчуй же гостя, сударыня! Да ты к нам погостить, что ли?
— Нет, я на следствии в Песчанолесье, должен сегодня же быть там…
— Ну, стало быть, ночевать у нас все-таки можешь. Я, брат, ведь знаю эти следствия: это именно та самая вещь, об которой сложилась русская пословица: дело не волк, в лес не убежит… Да, друг, вот ты в чины полез, со временем, может, исправником у нас будешь…
Совершенно против моего желания, при этих словах Лузгина на губах моих сложилась предательская улыбка.
— А что, видно, нам с тобой этого уж мало? — сказал он, заметив мою улыбку, — полезай, полезай и выше; это похвально… Я назвал место исправника по неопытности своей, потому что в моих глазах нет уж этого человека выше… Я, брат, деревенщина, отношений ваших не знаю, я Цинциннат…
— А как мы давно не видались, однако ж? — прервал я.
— Да, пятнадцать лет! это в жизни человеческой тоже что-нибудь да значит!
— Вы, верно, не ожидали встретить Полиньку таким? — спросила Анна Ивановна.
— Да, было, было наше время… Бывали и мы молоды, и мы горами двигали!.. Чай, помнишь?
— Как не помнить! хорошее было время!
— А впрочем, и теперь жару еще пропасть осталась, только некуда его девать… сфера-то у нас узка, разгуляться негде…
Раззудись, плечо!Размахнись, рука!
вот, брат, нам чего бы нужно!
— Вот Полинька все жалуется, что для него простора нет, а я ему указываю на семейство, — прервала Анна Ивановна.
— Семейство, Анна Ивановна, это святыня; семейство — это такая вещь, до которой моими нечистыми руками даже и прикасаться не следует… я не об семействе говорю, Анна Ивановна, а об жизни…
— Да ты это так только, Полинька, говоришь, чтоб свалить с себя, а по-моему, и семейная жизнь — чем же не жизнь?
— Размеры не те, сударыня! Размеры нас душат, — продолжал он, обращаясь ко мне, — природа у нас широкая, желал бы захватить и вдоль и поперек, а размеры маленькие… Ты, Анна Ивановна, этого понимать не можешь!
— Признаюсь, и я что-то мало понимаю это.
— Да ты, братец, чиновник, ты, стало быть, удовлетворился — это опять другой вопрос; ты себя сузил, брюхо свое подкупил, сердце свое посолил, прокоптил и разменял на кредитные билеты…
— Однако ты не щадишь-таки выражений!
— Другое дело вот мы, грешные, — продолжал он, не слушая меня, — в нас осталась натура первобытная, неиспорченная, в нас кипит, сударь, этот непочатой ключ жизни, в нас новое слово зреет… Так каким же ты образом этакую-то широкую натуру хочешь втянуть в свои мизерные, зачерствевшие формы? ведь это, брат, значит желать протащить канат в игольное ушко! Ну, само собою разумеется, или ушко прорвет, или канат не влезет!
— Однако ж надобно же иметь какой-нибудь выход из этого!
— Ищите вы! Наше дело сторона; мы люди непричастные, мы сидим да глядим только, как вы там стараетесь и как у вас ничего из этого не выходит!