Гадкие лебеди кордебалета - Кэти Мари Бьюкенен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Месье Мерант повторял, что если балерин будет мало, ценители начнут скучать. Мадам Доминик размахивала тростью, задирала голову так, как будто та могла упасть, и твердила нам, что мы должны смотреть репетиции и учить все па, просто на всякий случай. Через некоторое время среди кордебалета пошли слухи, что месье Мерант всегда настаивает на своем. Довольно скоро балерины стали набиваться в кулисы во время репетиций, пытаясь рассмотреть происходящее на сцене, и потом делились увиденным друг с другом.
— Я поняла, как танцуется тунисский танец.
— А я могу показать мавританский, я все-все па выучила.
И обе отходили в какой-нибудь уголок, где их не могли видеть другие. Я скучала у железных опор и думала, отпустят ли нас пораньше, чтобы я успела в Сен-Лазар, и выйдет ли сегодня ко мне Антуанетта.
Но теперь, когда маман отнесла Антуанетте «Юриспруденцию и Эмиля Абади», я вытягиваюсь перед мадам Доминик.
— Я вас не подведу.
— Месье Мерант не выносит опозданий. Он выгоняет опаздывающих девушек.
Я киваю.
— Я знаю десяток девушек, которые танцуют лучше тебя, даже во второй линии кордебалета. Бланш разучила большую часть танца рабынь самостоятельно.
Я опускаю глаза под ее немигающим взглядом. Как я жалею теперь о тех часах, когда я скучала под опорой. Пойдут разговоры, фырканье, поднятые брови. По крайней мере, среди девушек, учивших эти танцы. Как я смогу посмотреть Бланш в глаза?
— Завтра, — говорит мадам Доминик. — Придешь на час раньше.
Я все еще смотрю в пол, а она чего-то ждет, не торопясь отпустить меня. Наконец она говорит:
— Хорошо, что месье Лефевр интересуется твоими делами.
Могу ли я рассказать о цинковой ванне, о раскинутых ногах, об упавших на пол брюках? Я смотрю на мадам Доминик. Лицо ее спокойно, губы сжаты, и я молчу. Она хочет, чтобы в ее классе и на сцене я была изящна, как нимфа. Как сильфида. Никаких грязных туфель. Никакой разверстой плоти. Никаких следов улицы, которые могли бы испортить волшебство.
— Я позирую для него.
— Хорошо. — Она снова потирает ладони, как будто пытается стереть с них грязь.
Сгорбившись у печки, я кидаю в кипящий бульон две морковки, картошку и объедки жареной курицы, соскобленные с костей. Входит маман, радостная и довольная, с новостями из Сен-Лазар.
— Антуанетта там отдыхает, — она принюхивается. — Что это там, курица?
— Ты отдала ей газету?
Она садится на корточки рядом со мной, протягивает руки к огню.
— Да, Мари. Как ты просила. — Она гладит меня по щеке, почти нежно. — Ты обещала, что не будешь больше плакать.
Я помешиваю суп и думаю, не добавить ли соли.
— И спать слишком долго не буду, — я улыбаюсь ей.
Она берет дочиста обобранную кость из небольшой кучки и ломает ее пополам.
— Ты же не хочешь вылететь из кордебалета.
Сует обломанный конец в рот и высасывает мозг.
Тянется за второй костью, за третьей. Я понимаю, что она съест все и что надо было заранее отложить немного для Шарлотты.
— Что плохого в том, чтобы иметь возможность купить мясца?
Она не спрашивает, что было в той газете и почему я хотела отдать ее Антуанетте. Много раз она прибегала из прачечной утром, чтобы ущипнуть меня за ухо, стянуть с меня одеяло, заорать «Вставай», но она ни разу не спросила, почему мне не хочется просыпаться. Зачем забивать себе голову? Она же хочет только одного — чтобы я осталась в Опере и зарабатывала достаточно, чтобы ей и дальше доставались вкусные кости.
— Как хорошо пахнет, Мари, — она наклоняется и нюхает пар.
Антуанетта
Может быть, я зря отказалась от встречи с Мари. Суд над Эмилем начался уже почти неделю назад, а у меня все еще нет о нем никаких вестей. Я спрашивала Иветту и Симону, заключенных из второго отделения, которых иногда заставляли читать нам вслух по вечерам. Но Иветта пожала плечами, а потом спросила, правда ли, что я любовница Эмиля Абади, как все говорят. Я ответила, что он мой сводный брат и любимец моей матери.
— Ты же знаешь, что газет тут нет, — заявила Симона и посмотрела на меня так, как будто у меня два носа.
Неизвестность гложет меня. Я корчу гримасы и сутулюсь на твердой скамье, пока настоятельница отчитывает меня. Шерстяное одеяло на моей кровати не разглажено. Я не пою. А что она устроит, если услышит, как я называю сестру Амели Кротом!
Но настоятельница не знает, как дрожат у меня пальцы, как часто я колю их иглой. Вчера мне пришлось совсем низко склониться над шитьем, чтобы спрятать слезы. На кружеве осталось маленькое красное пятно. Ночью я долго хожу по камере, а утром набрасываюсь на настоятельницу, когда она отчитывает меня за поздний подъем.
— В мастерскую не пойдешь, — говорит она. — Останешься в камере.
Я смотрю на нее свысока, складываю руки на груди.
— Можете удержать с меня эти несколько су. Мне нет до них дела.
— Когда же, мадемуазель ван Гётем, вы научитесь держать язык за зубами, а свой ум использовать для дела?
Я немедленно разеваю рот, высовываю язык и кусаю его. Настоятельница делает вид, что ее очень интересует какая-то запись в журнале.
Еще один день наказания я провожу лежа на кровати, раздумывая